Избранное | страница 7
В своем интенсивном анализе человека Меша Селимович идет, конечно, от Достоевского. Достоевского он называет «самым крупным романистом мира» и своим любимым писателем. По словам Селимовича, Достоевский — это больше чем литература, это — заново созданная реальность, убеждающая, что «писание есть поиск невозможного».
В каком же смысле? В том, что невозможно дойти до дна человеческой души? В том, что человеческое достоинство трагически утверждает себя в условиях, подчас совершенно невозможных для достоинства? И то и другое, и более всего — сам факт, что личность исчерпать невозможно.
В «Дервише и смерти» нет, конечно, той экстатической страсти, той последней свободы, той воли, за которую расплачиваются собой герои Достоевского. Здесь климат суше, логика жестче. Рационально-законнический дух Корана, довлеющего над героем Селимовича, все-таки окрашивает этот тип духовного сопротивления: здесь человек опутан необходимостью, он не вырывается на простор и, кажется, даже не ищет прорыва — отрешенный от жизни, он знает, что обречен, он почти по инерции ведет проигранную партию. Трагизм романа Селимовича (и его художественное открытие) не в том, что потерявший веру человек проигрывает, а в том, что потерявший веру человек начинает автоматически принимать навязываемые ему правила борьбы.
Нуруддина оживляет злоба, в которую изошла его поруганная любовь к брату. От равнодушия его излечивает ненависть к обидчикам. И он платит им, как умеет. Он устраивает такую провокацию, что его противники даже не знают, откуда свалилась напасть. Он посылает доносчика с доносом, провоцирует честных людей арестом честного человека, устраивает бунт толпы, глубоко презирая ее, ибо она слепо исполняет его волю,— о, если бы шейх Ахмед был способен на наивное счастье бунтаря! — но он понимает, что и сейчас под ногами растравленной им толпы гибнет чей-то невинный брат. Круг замыкается: и вот уже слабейший из слабых, смирнейший из смирных Ахмед Нуруддин занимает место затоптанного им противника, и вот он — кади, и вот, ставши частью и рычагом бездушного механизма насилия, он вынужден предать в руки палачей Хасана — своего лучшего друга…
Весь ужас тут в том, что с точки зрения рациональной должностной логики Хасан действительно виновен. Письмо ли дубровницкого купца, которого выручает Хасан, или, в конце концов, тот факт, что казненный брат Нуруддина действительно знал что-то лишнее,— это же, так сказать, факты. Приняв навязанную ему логику борьбы, Ахмед Нуруддин обнаруживает, что живой человек всегда чем-нибудь оказывается виноват перед бесчеловечной логикой. Эти два противника — абстрагированный от исторической «эмпирики» «естественный человек» и смиряющий его искусственный, им же, человеком, созданный абстрактный закон — всегда невольно оскорбляют друг друга, ибо сделаны они из одного материала — из фетишизации абстракций. С этого пункта: с того, что человек прячется в