Избранное | страница 31
Что я говорил людям в продолжение стольких лет? Что я скажу самому себе после этого? Оставшись в живых, брат все время будет напоминать мне о моем проступке, который я никогда не смогу позабыть. У меня нет ничего, кроме веры в собственную честность, если я лишусь и этого, я стану полным ничтожеством.
Так я думал на самом деле. Может быть, кому-то покажется странным, что я мог колебаться между этими двумя неравнозначными вещами: мелкое предательство во имя освобождения брата. Но когда привыкаешь мерить свои поступки строгими мерками совести, опасаясь греха, может быть, больше самой смерти, тогда это не выглядит столь странно.
Ведь я знал, больше того, был абсолютно уверен, что, стоило мне лишь пойти к Хасану и сказать ему: откажись во имя спасения моего брата, он отказался бы немедля.
Но я не мог, не хотел ничего говорить ей, пока не поговорю с ним.
Она торопила, откалывая от моих сомнений частицу за частицей.
— Я не забуду оказанной услуги. Я заинтересована в том, чтоб избежать шума вокруг нашей семьи.
Чем она отплатит за услугу, господи!
Встань, Ахмед Нуруддин, встань и уйди.
— Я дам тебе знать,— произнес я, прокладывая дорогу к новой встрече.
— Когда?
— Как только Хасан вернется.
— Он вернется дня через два.
— Значит, дня через два.
Мы встали одновременно.
Она даже не подняла левой руки, чтоб скрыть лицо. Мы были заговорщики.
Произошло что-то скверное между нами, и я не был уверен, что полностью сохранил свою чистоту.
3
Господи, они не веруют!
Тревога терпеливо поджидала меня, как будто я оставил ее у порога и, выходя, снова взял с собой.
Только теперь она была более сложным чувством, чем прежде, она обогатилась, отяжелела, стала более неопределенной. Я не сделал ничего худого, но в памяти осталось воспоминание о глухой тишине, непроницаемая тьма, странное мерцание, томительное ожидание, неприятное напряжение, потаенные и подслащенные улыбкой мысли, постыдные тайны, и мне казалось, будто я дал промашку, совершил ошибку, сам не зная какую и как, но вселившую в меня тревогу. С трудом выносил я это тягостное состояние, эту угнетенность, причину которой не мог определить. Может быть, она происходила оттого, что я не упомянул о брате, даже не стремился поговорить о нем. Но я поступил так намеренно, дабы ничего не испортить. Или оттого, что я был соучастником неприятного разговора, слышал о недобрых замыслах и не противостоял им, не взял под защиту невинного человека; но ведь у меня были на то свои причины, более важные, и несправедливо было бы слишком упрекать себя. Словом, чего бы я ни касался, у меня находилось оправдание, а тягостное чувство тем не менее не проходило.