Чернозёмные поля | страница 88
— Я не смею, я не должна оскорблять этой необыкновенной девушки, — любила говорить на этот счёт Татьяна Сергеевна. — Это олицетворённое самоотвержение и олицетворённая педагогия; если бы мы жили в эпоху древних греков, её бы сделали богиней педагогии! — патетически уверяла Татьяна Сергеевна. — Признаюсь вам, mesdames, я сама училась хорошо и таки могу сказать смело, смыслю кое-что в этом деле; но у меня бы не достало сотой доли того ангельского терпения, той железной настойчивости и той громадной начитанности, которыми обладает эта несравненная мисс Гук. Уверю вас, я начала спать спокойно только с её приезда; это мой ангел-хранитель; когда она при детях, я знаю, что это лучше, чем бы я сама была при них.
Татьяна Сергеевна ошибалась даже в этом последнем случае. Как бы ни была проста и невежественна мать, редко любовь её может так грубо ошибиться в истинных свойствах и вкусах своего ребёнка, как зачастую ошибаются, к непоправимому вреду своих питомцев, самонадеянные воспитатели, чуждые им и духом, и кровью. Татьяна Сергеевна с горем пополам считала своим долгом журить Алёшу за лень и невнимание, но, по материнской слабости, всё-таки пыталась легонько отстаивать своё детище перед строгою англичанкою.
— Ах, мисс Гук, если бы вы знали, сколько он перенёс разных болезней, — говорила она в извинение Алёши. — Он такой слабый мальчик. К тому же он так застенчив. Я очень боюсь, что он никогда не выдержит никакого экзамена.
Татьяна Сергеевна знала в Алёше только его нынешнюю сторону — слабость физических сил и застенчивость с людьми; она никогда не говорила с ним интимно, никогда не пыталась заглянуть в то глубокое психическое море, на дне которого растут у человека его жемчуги и живут его чудовища. Никто бы так не удивился, как она, если бы каким-нибудь волшебством вдруг сделались ясны свету Божьему те серьёзные мысли и те глубокие чувства, какие втихомолку зрели на железной кроватке в углу её детской. Эта добрая, но пустая мать, воображавшая, что она крайне снисходительна к лени и слабостям своего Алёши. никому бы не поверила, что в этом лентяе рдел мозг, достойный Паскаля. Алёша не хотел учиться тому, чему его учили, потому что в сухой и бессодержательной обработке учебников не узнавал духа, которому он служил, которого везде искал. Он искал разъяснения жизни и природы, — ему давали слова и формулы, не вдыхая в них смысла. Он искал истины, — его принуждали глодать разбитые кусочки её скорлупы. Убедясь, что учителя — враги, что учебники — враги, что мать не хочет и не может его знать, Алёша сам стал смотреть на людей и их требованья с враждебным недоверием. Он рано сделался скрытным, упрямым, застенчивым. Ему не хотелось ни с кем говорить ни слова. Зачем говорить? Он заранее знает, что они скажут, чего потребуют; ему этого не нужно; что ему нужно, того они не знают, над тем они будут смеяться. Кроме посетительниц и посетителей гостиной Татьяны Сергеевны, Алёша никого не видал. Он часто подслушивал, завернувшись в тяжёлую гардину двери гостиной, что такое говорят с его мамой эти гости. Ему всегда делалось стыдно и скучно после этих пустых разговоров, где ежедневно несколько раз повторялись те же неинтересные новости, где все по очереди сплетничали друг на друга, не исключая и Алёшиной мамы; мама так много выдумывала гостям про своих детей, про свою жизнь, что Алёша краснел за неё в своей засаде. «Зачем она выдумывает и всем повторяет одну и ту же неправду? Разве это им весело и интересно?» — щемило у него на сердце.