Чернозёмные поля | страница 106



Таким-то манером и разбогател Гордей Фомич, по-уличному Железный.

Чего не было у Гордея! Он снимал целую степь под названием Цыганской, нагуливал своих овец. Коней выкармливал к весенним ярмаркам таких, что заводчики любовались; выведет на Троицу штук пять или шесть — и увезёт домой тысячи полторы. Ничем ярмарка не соблазнит и не разжалобит Гордея; другие себе гуляют, покупают новые картузы, платки бабам, бублики ребятам; Гордей только смотрит на них да покрякивает в свою сивую бороду, а сам калача не купит, расколотого гроша из мошны не вынет; ночует на возу, ни к кому во двор не заедет, да хлебушко свой тихонечко пожёвывает. Разве по хозяйству что нужно, колёса или кадушка, чего сам сделать не умеет, да уж и то наторгуется, силой у купца выклянчит; с зари до обедов будет между колёс ходить, каждое повернёт раз десять, постучит, потрясёт, десять раз подойдёт, десять раз отойдёт, пока купит, да и то норовит хоть копейку медную против уговора недодать; нету, мол, да нету, а там ругайся сколько хочешь. А войти во двор к Гордею, как к хорошему купцу, — всего битком набито: от хлеба амбары ломятся, скота девать некуда, и маслобойка, и конная рушка, и просянка, и ветряк на немецкую снасть, что лучше водяной работает; лесок дубовый кругом, каждый дуб пятнадцать рублей стоит, старинные, огромные дубы, которых уж не видать больше в степной равнине Шишовского уезда. А в лесу, в овражке, пасека на пятьсот колодок, каждую двум человекам поднять впору. Одного мёду да вощины к Спасу празднику чуть не на тысячу рублей Гордей продавал.

И двор же был у Гордея работящий, что твой улей! Опричь старухи — три невестки, да дочь девка, да четыре сына, один стоит другого. Выйдет на косьбу — горит дело! Так и стелятся ряды, только вязать управляйся. На каждую косу десятина в день, да ещё рядов на шесть в другую втешется. Беда была наняться в работники в Гордеев двор. В одно лето словно в мочалу истреплется мужичонка! Где же угоняться за такими ребятами! Шестьдесят десятин своей собственной земли было у Гордея да шестьдесят десятин снимал он у Лаптева, и уж всякую десятинку как пух вспахивал, огород огородом. У кого на загоне двенадцать копён, а у Гордея двадцать стоит, да вязь-то такая, что плохая баба двух снопов не подымет. Сам старик до земли уже не касался, баловал себя, разве с палочкой по загонам пройдётся; зато всё на заводах сидел. И бабы Гордеевы под стать были ребятам: за кушаками, за кроснами всю зиму не покладали рук; так и ходят станы! Ребята куда-нибудь в извоз, в ряду, а бабы за стан. Зато к весне, как к ярмарке собираются, вынесут просушить кушаки до холсты: целый выгон, как белым снегом, как красным маком укроют. Одна была дочь у Гордея, ещё девка, Алёной звали. Высокая, белая, коса русая, голубой глаз. «Ядрёная девка», как говорили ребята. Плечо у Алёны, хоть и белое было, любому парню под стать — крепкое, широкое; взвалит коромысло с полными вёдрами, как пёрышко несёт, и не слышит. А засучит, бывало, на речке рукава, подберёт подол, когда приходится босоногой рубелем белы бить, икра как налим налитая, не ущипнёшь; рука гладкая, на локтях сгибу не увидишь. Смерть парням и глядеть на Алёну. Пела Алёна песни на улице — в чужом селе было слышно; глотка здоровая да весёлая, что ей подеется, — разевай себе на здоровье; не боятся деревенские соловьи ни весенней ночной зари, когда с болота белый туман ползёт, ни зимних морозно-зелёных вечеров, когда во рту стынет дыханье. И глаза у Алёны были весёлые, смотреть хорошо! Точно два льняные цветочка, только что распустившиеся на зорьке. Никто на селе не смеялся так забористо и закатисто, как смеялась Гордеева девка, словно и не отцова дочь: у Гордея брови как у колдуна сведены, глаза смотрели — словно съесть хотели. Должно быть, уродилась девка в мать Прасковью: та хоть строгая и безмолвная старуха была, а по кости, да по белому лицу, да по высокому росту сейчас видно, что была когда-то такая же славная девка, как Алёна.