Пограничное состояние | страница 39



Уродился я белым-белым, как первый снежок, и меня подарили странным людям в пятнистой одежде, которые, прости меня собачий бог, жили, ну совсем как, тьфу, коты: ночью в любую погоду с неизменным упрямством все куда-то ходили-бродили, возвращаясь, долго чесались, чистили свои пятнистые шкуры и страшно пахнущие металлические палки, гремели железом и всяким другим барахлом, плескались в умывальнике, потом чавкали, хрумкали, глотали, поминутно срыгивая. Ну а потом до полудня эти двуногие землеящеры обычно спали, сладко похрапывая и сопя на разные лады.

Я сразу выделил одного из них, похожего на тех, у которых я впервые ощутил себя щенком. Чернявенький такой, с усами, чисто как у котяры. Голос у него был громкий такой, даром что на кота похож, — лаял, как взрослая собака, на всех остальных, спал он незнамо когда, но душа у него, я чувствовал, все же добрая была. Утром рано, бывало, все спят еще — этот уже на ногах: идет, зевает, потягивается, глаза протирает. Меня увидит — за ухом потреплет, а я терплю — даже приятно и внимание все ж какое-никакое. Гавкнет по-своему — глядь, уже бежит один двуногий, семенит, сердешный, косточки мне несет. Нет, все-таки добрый он был, хоть и на кота похож.

А еще у него, у чернявого этого, самка была, не то что у всех остальных, „бесконвойных“. Ну я, понятно, сразу в этих двоих хозяев себе присмотрел и признал, потому как и другие двуногие к ним тоже с уважением. И еще. Я вот в человечьей красоте не шибко разбираюсь, но, судя по тому, как все оглядывались и шептаться начинали, когда она мимо проходила, догадался — стоящая сучка! И что характерно — я ей тоже приглянулся. Она меня Шариком назвала первая. А я ее — Гулей про себя, потому как „гуль“ — цветок по-таджикски значит. Потом уж, а я рос быстро, и когда стал взрослым, крупным псом, все никак в ум не мог взять: с чего это я — Шарик? Согласитесь, когда у тебя вся морда в боевых шрамах, а сам ты сгусток мышц и неукротимой песьей энергии, какой тут Шарик? Ладно бы Полкан или там Мухтар на худой конец. А то Шарик. У меня хоть и родословная темная, зато это, как его, экстерьер, прикус, то-се… И Шарик… На тебе! Но на людей нам, собакам, грех обижаться. Тем более на хозяев. Да и не умеем мы, по чести сказать. Уж такие вот мы привязчивые и верные.

Признаться, псом я был у этих прямоходящих не единственным. На заднем дворе еще штук пять четвероногих зубастиков жило. Но те, собратья мои одинаковой и неместной породы, больно злобные были и неразговорчивые. Да и жили они как-то… Как в тюрьме — за решеткой! По ночам эти „торпеды“, поскуливая да повизгивая вроде как от радости (вот уроды!), с людьми, к ним привязанными, все куда-то уходили, а под утро возвращались с ввалившимся боками, грязные и счастливые. Я сначала подозревал, что котов из них хотят сделать. Но потом увидел, как их на людей натаскивают, — чуть под себя не наделал от страху. Нет, подумал я, не будет у нас дружбы. Это ж виданное ли дело на людей кидаться? Мы ж не волки какие-нибудь дикие. Я так понимаю: ежели ты пес, то враги твои на всю жизнь — коты. С другими псами тоже можно, конечно, пособачиться. Однако тут веская причина нужна: либо сильная личная неприязнь, либо баба, ну, в смысле самка, конечно. А вот так, чтоб на людей запросто… Это, братцы, шалишь! Правда, и меня хозяин учил другим говорящим прямоходящим, особенно тем, от которых бараном пахнет, в руки не даваться и из рук их пищи не брать. Он учил — я притворялся: еды с рук не брал, зубы скалил, щетинился дикобразом. Правдоподобно получалось, со стороны даже страшно, наверно. Ну, дано мне было от природы, чего уж там. Хозяин меня всегда хвалил: „Способная собака“… Хотя все равно в глубине души я знал про себя: „Моони о муты“. То есть: „Все равно люди…“ Это Гуля мне говорила, что, мол, такие слова один старик ихний, человечий, сказывал. Как бишь его? Дур… Дыр… О! Дерсу Узала! Вроде… Ну и язык у этих людей, тьфу! Иной раз смотришь на них и думаешь — как они сами-то друг друга понимают?