Заложница любви | страница 7



Все решительно говорили, что я вышла за него ради денег. Но Коти, вместе со мной, смеялся над этим. «Что тут продавалось?» – говорил он мне. После нашего брака он продолжал оставаться таким же, каким был раньше. Разумеется, мы вернулись в Париж. Он так же занимался скачками, как и раньше, и пил так же много, как прежде. Но ко мне он всегда был неизменно добр. Я, конечно, старалась не оставаться у него в долгу, не отказалась пользоваться Комнатой Весны, которая была декорирована им для Клер и где висели ее портреты, нарисованные знаменитыми европейскими художниками. Коти желал бы, как мне кажется, обессмертить ее, если бы мог, и даже порой садился и мечтал перед ее портретом кисти Лэшло. По-видимому, он не чувствовал против нее никакого озлобления за то, что она бросила его ради одного русского, толстого и грубого блондина, составлявшего, в сущности, полную противоположность Коти. И вот, порой он говорил со мной о ней, а я говорила о Шарле Кертоне. Но мы оба знали несчастье друг друга; он знал обо мне худшее, я же знала только лучшее о нем, так как не было ничего другого, что я могла бы знать про него. Вы не можете представить себе его великодушия, и я не в состоянии говорить вам об этом. Он все давал мне без всякого стеснения; я имею в виду не только драгоценности, но и деньги. Он сделал следующее: не обращая внимания на скандал, он заставил мир, к которому сам принадлежал, хотя и не очень дорожил им, вполне признавать меня как его жену. Вдвоем мы стали сами собой и заняли надлежащее место. Это звучит несколько нелепо, но, я думаю, вы понимаете, что я хочу сказать. Для женщины это все же имеет значение, – все равно, признает ли она это или нет, так как женщины вообще не стремятся попирать ногами условности и за это расплачиваться потом, как бы они ни хвастались этим и как бы ни насмехались над этими условностями.

В конце первого года нашего брака, когда мы как будто начали лучше понимать друг друга и когда я наконец убедилась, что этот уродливый человек в действительности не был ни таким безобразным, ни таким уродливым и что его грубый язык, его пьянство, его увлечение скачками были не более как одеждой, которую он мог снять и надеть по желанию. И как раз тогда, когда Коти начал приходить к решению, что не так уж скучно, как он это думал раньше, проводить время с собственной женой, и случайно, хотя и очень, очень редко, стал разговаривать со мной о разных вещах, – началась его болезнь. Сперва это казалось совершенно невероятным, чтобы подобная болезнь могла взять верх над ним; это было так несправедливо, так чудовищно! Ни один из нас не допускал мысли, чтобы такое состояние могло продолжаться; мы даже смеялись над подобной идеей, а между тем мы все время знали, что это возможно. И наконец я обнаружила все: что он это знает и этого страшится. Случилось это однажды ночью, когда я вошла в его комнату и он не слыхал меня. Он лежал неподвижно, потеряв почти всякую способность двигаться. Я стояла в дверях и видела, что он плачет, и лицо его искажается, гримасничает, как лицо ребенка, когда он уже не в силах больше переносить своих страданий. Я никогда его не обнимала, но тут я его обняла, положила его голову к себе на грудь, качая его как ребенка, и тогда он заговорил. Он не просил у меня никаких обещаний, ничего не спрашивал, и я ничего не говорила ему, но мы оба знали это. И он плакал у меня на груди, пока не успокоился постепенно. Мы никогда больше не говорили об этом, и даже когда ему стало хуже, он все же хотел, чтобы его относили в гостиную, и мы с ним вместе принимали гостей, пока… пока он не лишился речи!