Первые воспоминания | страница 28



Отец Майоль развернул газету и прочитал заголовки. Взяли какой-то город. Китаец покраснел.

— Взяли… — сказал он.

Все заговорили сразу. Бабушка улыбалась, обнажая собачьи клыки. Обычно она улыбалась с закрытым ртом, а так, со вздернутой губой, становилась похожа на того, другого, уличного Борху. «Может, и бабушка таит от нас вторую жизнь», — подумала я, но никак не могла представить, как бабушка хулиганит с деревенскими.

В саду глухо и жарко зашуршало, поднялась занавеска. Газеты на столике ожили, взмахнули крыльями и забились под рукой священника, тяжело упавшей на них.

— Ветер, — сказал бабушка. — Опять этот ветер! Говорила я…

Бабушка почти всегда предсказывала погоду. Занавеска облепила тете лицо. Тетя стала неуклюже отбиваться, а занавеска, словно живая, вступила с ней в борьбу. Борха подбежал, помог. Тетя была совсем белая, и губы у нее дрожали. Я посмотрела в сад. По земле, как зверьки, неслись друг за другом две бумажки. За спиной говорила бабушка:

— Завтра, в одиннадцать, отец Майоль отслужит благодарственный молебен. Мы все пойдем в церковь и возблагодарим господа за победу наших Войск…

Лампа замигала.

— Закройте дверь, — сказала бабушка.

Китаец пошел к веранде. Его желтоватый профиль на мгновение показался над балюстрадой на фоне неба. Потом он распростер руки, взялся за створки. Тетя села рядом с другим гостем, с викарием.

Борха подал мне стул, а сам встал рядом, как солдат. Он только что причесался, и волосы у него были еще влажные. Тонкий, тихий, подтянутый, он глядел на бабушку большими светло-зелеными глазами. Трость, скользя, упала на пол. Борха кинулся к ней. Луч сверкнул в позолоте набалдашника и пробежал по стене, словно золотой жучок.

Антония распахнула настежь двери в столовую. Ужин уже подали. С нами сели за стол вдовый врач, отец Майоль, викарий и Хуан Антонио. Хуан Антонио был старше нас, но казался моложе. Он был маленький, тощий, какой-то зеленоватый, с очень близко посаженными глазами. Над губой чернел противный пушок, а короткие, тупые ручки были всегда влажны. Он исповедовался раза три в неделю и подолгу, сжав голову руками, стоял на коленях перед алтарем. (Как-то я видела, что в церкви он плачет. Борха сказал: «Видно, много нагрешил. Он — великий грешник». А потом пояснил: «Против шестой заповеди, ясно? Грязный он тип. Погибнет. Исповедуется, исповедуется, а сам понимает, что снова согрешит. Что ж ему делать? Бес его держит крепко». — «А ты почем знаешь?» — спросила я. «Говорим иногда… — сказал Борха. — Ну, мне-то эти штуки не страшны!» — И хитро хихикнул. Я тоже засмеялась, стараясь щуриться, как он.) За столом Хуан Антонио сидел серьезно и тихо, терзаемый, как всегда, своим другом и недругом — бесом. Поесть он любил, но ел противно, перемазывая все лицо, просто тошно было смотреть, а никак не оторвешься. С Борхой они очень дружили. Борха говорил, что он — ужасно умный, куда умнее сыновей управляющего.