Первая любовь | страница 26
Я вновь поднялся и зашагал прочь. Уж и не знаю, сколько мне могло быть тогда лет. События, которые со мной произошли, не содержали, в рамках моего существования, никакого указания на дату. Ни для чего в моей жизни они не стали ни колыбелью, ни могилой. Хотя и напоминали собой столько колыбелей, столько могил, что я вконец запутался. Но не будет преувеличением сказать, что я был в самой поре, то есть, как говорится, в расцвете сил. Да уж, что до моих сил, остается лишь сказать со всей определенностью, что они цвели вовсю. Я перешел улицу и повернулся лицом к дому, из которого меня только что вышвырнули, я, который всегда уходит не оборачиваясь. Какой же он был красивый! На окнах виднелись горшки с геранью. Я долгие годы упражнялся с геранью. Герань – изрядная бестия, но в конце концов я научился делать с ней все, что угодно. Дверью в этот дом, увенчивавшей невысокое крыльцо, я всегда живо восхищался. Как описать ее? Выкрашенную в зеленый цвет массивную дверь летом одевали в своего рода дощатую бело-зеленую рубашку, предусмотрев отверстие для громового дверного молотка из кованого железа и соответствовавшую ящику для писем щель, которую закрывала медная пластинка с пружинкой, защищая почтовый ящик от пыли, насекомых и синичек. Вот так. С двух сторон дверь обрамляли пилястры одного с ней цвета, причем на правом крепился звонок. Шторы на окнах удовлетворяли самым взыскательным вкусам. Казалось, что дым, столбом поднимавшийся из печной трубы, что отвечала за кухню, вьется и растворяется в воздухе более печально, чем истечения из соседних труб, причем обладает особым оттенком синевы. На третьем, и последнем, этаже дома неприлично зияло мое окно. Генеральная уборка достигла зенита. Через пару часов они вновь закроют окно, задернут шторы и обработают поверхности формалином. Я хорошо их знал. Я бы с готовностью умер в этом доме. Мне привиделось (точно я грезил наяву), как дверь открывается и меня выносят оттуда ногами вперед.
Впрочем, мне не страшно было окинуть дом взглядом, ведь я знал, что они не шпионят за мной из-за занавесок, хотя при желании и могли бы за мной следить. Но я хорошо их знал. Каждый из них вернулся в свой угол, к привычным занятиям.
Однако я не причинил им никакого вреда.
Я плохо знал город – место моего рождения и первых шагов в жизни, первых и всех последующих, шагов, которые, казалось, столь сильно запутали мои следы. Я так редко выходил из дома! Время от времени, подойдя к окну, я раздвигал шторы и обозревал улицу. Но очень скоро возвращался в глубины комнаты, туда, где помещалась кровать. Мне становилось не по себе от всего этого воздуха, на пороге бесчисленных, спутанных перспектив. Все же в ту пору я еще умел действовать, когда возникала абсолютная необходимость. Но поначалу я поднимал глаза к небу, откуда спешит к нам достославная помощь, где не размечены дороги, где вы путешествуете свободно, как в пустыне, и ничто не заслоняет обзора, в какую сторону ни посмотреть, если только не сама ограниченность обзора. Поэтому, когда дела шли скверно, я и возводил очи (однообразие нарастает, но ничего не поделаешь) дарующему отдохновение небу, то подернутому облачками, то заложенному, то скрытому пеленой дождя, то ослепленному огнями города, деревни, земли. В юности мне казалось, что жить хорошо посреди равнины, и я отправился в Люнебургскую пустошь. Думая о равнине, я отправился в пустошь. Можно было выбрать и другую пустошь, гораздо ближе к дому, но голос сказал мне: «Вам нужна Люнебургская пустошь», – я ведь не терплю тыканья. Тут, наверное, сыграла свою роль лунная стихия. Что ж, Люнебургская пустошь оказалась весьма разочаровывающей, весьма. Я вернулся оттуда обманутым и одновременно утешенным. Да, не знаю почему, но я никогда не чувствовал себя обманутым, а такое часто случалось, особенно на первых порах, без того чтобы одновременно или уже очень скоро после постигшего меня разочарования не ощутить необоримый прилив утешения.