Под знаком Рыб | страница 35
– Вы, наверно, думаете, что я не читала книгу Фореля[9]. В таком рукопожатии есть своего рода сексуальное удовлетворение.
Хемдат смотрел на это милое невинное лицо и молча радовался. Вот, а эти паршивцы на улице сплетничают о ней и распускают слухи, будто у нее было что-то с тем и с этим. Попадись они ему сейчас под руку, разорвал бы их в клочья.
Как жаль, что время не стоит на месте. Уже и первая стража прошла, наверно. Яэль поднялась, ей пора домой. Хемдат взял шляпу и отправился ее проводить.
На несколько миль вокруг тянутся пески, и милосердная луна сияет в небесах, и Эмек Рефаим спит в ночной тишине, добрый запах стелется от эвкалиптов, их ветви волнуются и волнуют человеческое сердце, а море гонит волны, и их шум слышится издалека, и где-то проходит верблюжий караван, и колокольчики на шеях верблюдов заводят свою песню, и Хемдат вслушивается и слышит всякое движение в мире, глядит и видит все, что происходит на земле. Зоркий у него глаз, у Хемдата, и ничто не укроется от его взгляда. Сколько раз ты пройдешь мимо того дерева, ствол которого проткнул садовый забор, а все не заметишь, что оно побелено белой известью. Но Хемдат заметил. Заметил и сказал себе: «Видно, хозяин сада хотел пошутить – покрасил дерево известью, чтобы люди думали, будто оно белое от рождения. Но у меня есть глаза, и, когда я вижу что-нибудь такое этакое, я тут же стараюсь понять, что это такое».
Он проводил Яэль и вернулся к себе домой.
Она делит комнату со своей подругой Пниной. Хемдат еще ни разу не был у нее. Как-то раз в канун субботы Пизмони потащил его туда. Комната показалась ему неприглядной – мебель на мебели, хаос и беспорядок, все говорит о полном пренебрежении к жильцам. В комнате сидело несколько знакомых ему людей. Суббота наступила, свободный от работы день.
Витийствовал Дорбан – поэт, прошедший, по его словам, всю Страну вдоль и поперек. Сейчас он насмехался над нынешней молодой поэзией. Если бы вы прислушались, говорил он, к песне верблюжьих шагов в пустыне, по ночам, в песчаную бурю, вы сразу поняли бы, что по сравнению с ней вся ваша так называемая молодая поэзия – не более чем скрип несмазанной двери. Свои стихи Дорбан писал в этом ритме верблюжьих шагов, и человек, который никогда не слышал, как шагают верблюды, не смог бы уловить поэзию и в стихах самого Дорбана.
Напротив него сидел толстяк Гурышкин. Густые ухоженные усы спускаются с обеих сторон на подбородок. Он с трудом удерживается, чтобы ежеминутно их не подкручивать, и когда его рука машинально поднимается к усам, тут же переносит ее на лоб. Рука слушается и потирает лоб, и это придает Гурышкину глубокомысленный вид. Глаза у него очень красные, потому что днем он доставляет песок в те места, где строятся новые дома, а ночами не спит и пишет мемуары. Правда, пока он еще молод и мало что видел в жизни, но со временем, когда он эти свои мемуары издаст, его воспоминания наверняка вызовут большой интерес. У Гурышикина есть один недостаток – ему трудно поспевать за своими мыслями: не успеет он продумать их до конца, как они уже иссякают. Он не поэт, и творческое воображение – не самая сильная его сторона. Сейчас он сидит, время от времени потирая лоб, и то и дело бросает взгляд на Пнину. Пнина уважает Гурышкина, но он не задевает ее чувств. Он такой большой, он такой тучный. Конечно, нет ничего более возвышенного, чем сочинительство, но что это за сочинительство, которое мирится с такой тучностью. Уж не слова ли это?