В краю родном | страница 14
Парасковья рассказывала не раз, как все это получилось. Рассказывала всегда с досадой, в сердцах, будто старик сам во всем виноват, оставшись инвалидом на всю жизнь. А уж сколько она из-за этого выстрадала, сколько выстрадала из-за дурака. И слов нет, чтобы высказать.
— Как же это? — спрашивал Володька.
— А леший его, беспутика, сунул в молотилку. Кабы на войне, так ладно, всяко на войне бывает, а тут… дома ведь.
В колхоз привезли молотилку. Первая молотилка в колхозе — это что-то вроде престольного праздника, все повалили на ток, кому надо и не надо. Дед напялил новехонький кафтан и пошел. А Парасковья, мудрая женщина, как будто чуяла беду. Не ходи ты, старик, в новом кафтане, оболокнись во что-нибудь старое. Нет, уперся. И стал снопы подавать, дьявол бы его уволок, окаянного да непослушного. Дьявол-то, видно, и уволок его, согрешишь тут с дураком. Барабаном-то и захватило рукав, или, хрен там знает, чем еще, каким местом. И потащило за руку в машину. Руку-то перемололо, измочалило вместе с рукавом, будто корова сжевала. Новый ведь и кафтан-то, ни разу не надеванный, в амбаре висел…
— Больно ли было? — спросил как-то Володька деда.
— Да ведь как, — отвечал тот равнодушно. — Больно.
— И не говори, и не вспоминай, — махнула рукой Парасковья и заплакала. — Привезли на телеге, в лице ни кровиночки, рукав весь изжеван, в крови. Так и повезли в больницу в новом кафтане. Иду за телегой, плачу да ругаюсь. Надень бы что старое, так рукав-то и не захватило бы. И кафтана-то жалко нового, и его, дурака, еще больше жалею, как тут хошь. И молотилку-то ругаю. Да ведь и себя жалко.
— А что же дальше? — спросил Володька. — До больницы-то ведь двадцать верст.
— Не меньше, поди-ка, — согласилась Парасковья. — Чего дальше. Отняли руку, да и все. Теперь вон с одной граблей. А много ли наробишь одной-то граблей? Так вот и маемся.
В темноте смутно белела лодка. Огонь догорал. Надо было встать да подложить еще дров, но Володьке вставать не хотелось, чтобы не потерять остатки тепла, которое притаилось где-то в самом его нутре.
Дед опять простонал. И Володька опять пожалел его, что потащил в лес. Захотелось обнять старика, прижаться щекой к его бороде и заплакать от жалости: «Дедушко, не уходи. Мне страшно одному».
Сквозь деревья видать было стылое, как прозрачная ледяная глыба, небо с вмерзшими в него звездами. Глубокая тишина стояла в лесу, как на дне омута, куда, бывало, нырял Володька. И где-то там, близко ли, далеко ли, шевелилось в этой тишине мохнатое и когтистое. На Володьку напал страх: «Не медведь ли это?»