Стая воспоминаний | страница 3



И распахнулась перед ними дверь, и знакомый официант Валера, эффектный, благородной наружности, щеголеватый, как эстрадный певец, провел их паркетной дорожкой к столику, занятому юнцами, и без осложнений уговорил юнцов пересесть, и юнцы, подобострастно посматривая на них, троих лысеющих друзей официанта, в один миг поднялись, весело загалдев:

— Три пенса. Наши пенсы. Три пенса!

Что такое — три пенса? Название монетки? Ничуть. Так, сокращенно, юные теперь называют пенсионеров, и были они, сорокалетние, определенно стариками для двадцатилетних, и темный угловой квадратный стол с выступившей на нем пивной росой, словно тоже вспотевший в банной духоте бара, всегда уступали для них, друзей официанта Валеры, и даже окрестили этот угловой удобный столик так понятно: «Три пенса».

Когда приветливый, смуглый, с черными бровками Валера, всегда носивший изысканный галстук-бабочку, вопросительно взглянул на них, понимая и без слов их просьбу, и поставил перед ними три наполненные ледяные кружки, Штокосов привычно сунул руку в карман пиджака, нащупывая и извлекая то, что всегда захватывал из дому. Иногда это была таранка, которую так приятно чистить, обнажая бронзовую копченую спинку и деля на ароматнейшие дольки, иногда был бутерброд, а вот теперь оказался свежий зеленый огурчик.

А шумное сборище, а тропическая духота, а люди в баре, которые лучше всех остальных людей, потому что с первым же глотком забывают обо всем!

Хлебнув золотого ледяного настоя, Штокосов испытал изначальную вспышку озарения и словно впервые увидал троицу — Журбахина, Лунцова, себя рядом с ними. Дай бог, чтобы никогда не кончалось их братство. Ведь вот они уже ничего интересного от жизни не ждут, о женах никогда в своей компании не вспоминают, а сыновей не видят будущими гениями, — и дай бог, чтобы чаще встречались они за столиком «Три пенса» и вели беседы, еще более роднящие троих. О чем только не было переговорено! О войне, которую видели глазами пятилетних детей, о голоде и нынешней пресыщенности, о славе и равнодушии к ней, а более всего о душе, о взлетах и падениях человеческой души и вечных ее загадках. Правда, в последнее время всех троих почему-то одолевали более воспоминания, связанные с какой-нибудь незабываемой влюбленностью в пору первой молодости, и Штокосов понял, кажется, именно теперь, отчего они стали жить воспоминаниями о молодости, — именно теперь, когда будто впервые увидал друзей и себя, увидал глазами постороннего, что ли, или уж очень трезвого. Батюшки, какие три богатыря, какие лысеющие красавчики! Допустим, они уже давно не думали об одежде, о моде, носили с достоинством лишь бы какие пиджаки и брюки, отутюженные еще где-то на швейной фабрике, но ведь и лица у троих уже были, если можно так выразиться, поношенные. И лысины! У широкоплечего высокого Журбахина лысина была прикрыта реденькой русой прядью, начесанной от левого виска к правому; у тщедушного, субтильного Лунцова клочок волос спереди, чудом уцелевших, уже не мог скрыть оголяющейся макушки; а у него, Штокосова, волосы и поредели, и поседели сплошь. Но в этом ли дело? Их давно не интересовало, как относятся к ним жены, охваченные паникой после своих сорокалетий, а друг друга они обожали все равно и принимали эти свои застолья и беседы как бесценную компенсацию за всю усталость, дарованную работой, тиранством жен, абсурдом монотонных дней.