Кого я смею любить | страница 7
И еще мужчину, едущего к нам. Ведь Залука уже полвека как дом женщин, которым слабые здоровьем или непостоянные мужья смогли, мимоходом, сделать только дочерей. Все на это указывает: этот самый сад под плохой защитой слишком нежных рук; эти заржавленные петли, эта штукатурка, осыпающаяся за неимением хорошего мастера; весь этот заброшенный экстерьер, контрастирующий с интерьером, благоухающим мастикой, где сияет медь, водруженная на старинную мебель, сверкающую спереди и плесневеющую сзади в ожидании сильных рук, способных ее передвинуть.
Этих женщин — по крайней мере тех, кого я знала, — было пять, три из них живы. Я рано потеряла бабушку, последнюю Мадьо, осиротевшую в двадцать лет, а в двадцать два ставшую вдовой адвоката-стажера из юридической конторы в Нанте. Убитый на Марне, он успел только подарить ей посмертного ребенка: мою мать, Изабель Гудар. Бабушке выпало умереть во время другой войны от неудачно расположенной раковой опухоли, не дававшей ей сидеть. Я помню ее, как помнят фотографию: я всегда видела ее только в черно-белом. Цепляясь за свою пенсию, свои четки, память своего героя, она жила стоя — сухая, торжественно худая и почти никогда не покидавшая своего «салонного «кресла, под рамкой, украшенной трехцветной кокардой, с портретом маленького сержанта егерей в оригинальном мундире — такого белокурого, такого кокетливого, что ему очень трудно казаться дедом. Бабушка же, хотя внешне подходила на свою роль, играла ее не лучше. Профессиональная вдова, она никогда ничем в доме не занималась, переложив все — хозяйство, кухню, даже авторитет — на плечи Натали, другой вдовы, чья преданность, впрочем, казалась ей не столь ценной, как неоценимая рекомендация, состоявшая в знакомстве с моим дедом. Бабушка выступала только в качестве плакальщицы — во время посещений кладбища или церковных служб. Мы любили ее, так как она была рассеянно добра; но ее смерть, явившаяся для нее избавлением, стала тем же и для нас. Одно ее присутствие заставляло нас устыдиться нашего смеха, наших игр, которым она противопоставляла молчаливое вязание, затуманенные взоры или только эту томную посадку головы, с наклоном влево, отчего казалось, будто она постоянно прислушивается к своему сердцу. Стоит ли говорить? Долгое время я надеялась, что ничего от нее не унаследовала, и сегодня злюсь на нее за то, что не так в этом уверена, что припоминаю раздражающую романтичность, гортанный приступ, с которым она порой шептала, раздвигая мне пальцы: