Дездемона умрёт в понедельник | страница 44



Он постучал по стене так энергично, что на хлипкой книжной полке покосились и запрыгали какие-то томики. Самоваров сейчас только понял, что у Шехтмана вся стена — в Таниных фотографиях. Всюду была она — в грубом сценическом гриме, малоузнаваемая, но — она.

— Поглядите! Трагическая актриса по природе. Поглядите — а? Лицо какое: уголки губ вниз, нос прямой идеально — профиль, профиль! — а глаза маленькие, но огненные. Узнаете лицо? Нет? Ну же! Екатерина Семенова (Пушкина помните — «сама трагедия»)! Мария Ермолова! Вот такие суховатые лица, такой чеканки, да? То-то! — клокотал Шехтман. — А играла! С полуслова брала! Возбуждалась мгновенно! Что-то невероятное. Здесь никто и не понимал, с чем дело имеет — играет хорошо, и все. А она-то в ином измерении жила, когда душа улетучивается, и в тело вместо нее нисходит другая. Это ведь страшное напряжение, медиумическое почти, после которого нет сил — а тут вокруг черствые ремесленники, у которых только глотки и конечности. И мужчины не того сорта…

— Вы имеете в виду ее брак? — спросил Самоваров и застеснялся: вышел вопрос сплетника. А с другой-то стороны, все ведь думают, что ее Геннаша-Отелло задушил!

Шехтман и глазом не моргнул.

— И брак, и все прочее. Они ведь все от нее не того требовали: кто клятв каких-то, кто щей да котлет с пюрешкой. Пигмеи! Этот рептильный Мумозин в «Воровке» велел, чтобы она на сцене резала настоящий салат оливье и по-настоящему его съедала. Это его реализм! И при этом самым пошлым образом приставал. А этот Владислав! А этот даровитый, но низкий Кыштымов! А Глеб, тоже даровитый, но… Непереносимо! Как ей разобраться было в этом кишении инфузорий?! Не берегли ее, а наоборот, эксплуатировали, терзали, требовали щей, а не получили — и вот… Конец.

Шехтман откинулся на спинку стула, пошарил в кармане и быстро сунул что-то в рот. Он сидел, стянув губы колечком, тяжело, всей шеей, глотал, и из его глаз лучиками по морщинкам сочилась слезная влага. «Не хватил бы инфаркт старика», — снова подумал Самоваров.

— Вы думаете, я сейчас умру? — угадал Шехтман его мысли. Плача, он подглядывал из-под толстых лиловых век. — Нет! Я уже умирал, и я уже выжил. Я берегу себя! И у меня хорошие лекарства и врачи. Но сегодня я умер как художник. Я не хочу больше ставить спектаклей. Эту «Горошину» как-нибудь дотяну, а больше не хочу. Смысла нет. Ее нет! Всем на радость я наконец уйду. Чудовищный Мумозин может спать спокойно: искусства здесь больше нет! Пермяковой нет! Шехтмана нет! Остаются горы реалистического снега из ваты и психологический салат оливье.