Дездемона умрёт в понедельник | страница 105



— Еще рано, до трех далеко, — попытался урезонить ее Самоваров.

Настя слушать ничего не хотела:

— Я не могу здесь сидеть и томиться, я побыстрее должна разузнать, кто этот единственный и неповторимый. Шехтман уже в театре, репетирует, и я сразу на него наброшусь. Только приходи поскорей! Сразу после Шухлядкина приходи!

— Чего к нему днем идти? Можно и не застать, — засомневался Самоваров.

— Если это такой любитель красивой жизни, как ты рассказывал, то сейчас самое время его посетить. Вечером уж точно его не будет. Золотая молодежь ведет ночной образ жизни, а днем отсыпается. Вспомни Евгения Онегина! И сейчас ничего не изменилось, только пляшут немного по-другому. Теперь поцелуй меня — бегу.

«Еще не хватало мне к Шухлядкиным ходить! — подумал Самоваров в тот момент, когда за Настей захлопнулась дверь. — Меня что, в самом деле Уксусов нанял? Или отравитель Кучумов? Ни за что! Никаких Шухлядкиных!»


Шехтман, оказывается, тоже не был вчера на душераздирающих Таниных похоронах. Насте он обрадовался и, когда она разложила перед ним свои эскизы, одобрительно промычал:

— Это хорошо, очень хорошо. Много лучше Кульковского.

— Ну и комплимент, — обиделась Настя, — уж лучше никакого!

Шехтман улыбнулся через силу:

— Тогда вот вам, дитя, другой комплимент: я с вами сейчас собираюсь работать, а должен быть на больничном. Тяжелое для меня время, на лекарствах живу. И туда вчера не поехал, и сюда — здесь тоже были всякие траурные мероприятия — не пошел. На ее мертвое тело смотреть? Что за варварство! Смерть чересчур страшна. С возрастом она все страшнее становится, потому что уже подозреваешь, что она в тебе гнездится. У меня, например, в сердце. Я уже пытался умереть. А Таня про себя ничего знать не могла, хотя любила говорить: «Умираю»! Например: умираю, до чего солнышка хочется! По-детски?.. Она очень солнце любила, жару и теплый цвет, а ей всегда шили голубые платья. Кульковский ваш лишен фантазии.

— Она была хорошая актриса? — не к месту спросила Настя. Но она боялась, что Шехтман с Тани перейдет на Кульковского.

— И-зу-мительная! — воспрянул Шехтман. Даже лиловатые и голубоватые мешочки, из которых состояло его лицо, как-то перегруппировались, переместились и выложились энергичными складками. И глаза очистились от мути! — Изумительная… Она всегда на сцене делала больше, чем собиралась сделать, чем даже понимала — вы улавливаете? Главное выходило как бы помимо нее — свыше. Нет, не подумайте, умна она была чрезвычайно! Недавно вот заявила этому примитивному, вторичному Мумозину, что не хочет играть Дездемону голубицей. Как не голубицей? Ведь это чистота, это нежность, это совершенство! «Ничего подобного, — говорит Таня. — Совершенство совершенством, а Дездемона ужасно упрямая, глухая, нечуткая. Рядом Отелло мучается, страдает, кипит, а она пристает к нему со своими дурацкими хлопотами за Кассио. Разве не глупость? Разве можно любить и не чувствовать, что любимому плохо — с тобой, от тебя же плохо? Значит, Дездемона больше собой занята». А? Какова Таня? Я уж Дездемон повидал, я с трех лет на сцене — и все Дездемоны были голубицы. А Таня иначе поняла — потому, что она сама немножко такой была, как Дездемона. Не то чтобы тупой, а как-то слишком собой захлестнутой. И любила, и мучалась, и радовалась отчаянно — где уж тут вокруг что-то замечать…