Больше не приходи | страница 6
Теперь решился. Да, он. Привалясь к окошку, там, в углу, в самом деле сидит Егор Кузнецов. Водрузил длинные загорелые ноги на противоположную скамью. Блестят мосластые коленки. Валерик встречал Егора и в мастерской Кузнецова, и в институте, и в выставочном зале — всюду он мелькал, все его знали, хотя живописью он, кажется, не занимался.
“Вот и оно. Все! — решил Валерик. — Теперь придется от станции битых три часа тащиться вместе с этим олухом”. Валерик хотел быть только с Настей, и вдруг влез этот Егор. Какая у него улыбка противная! И откуда в июне такой густейший неправдоподобный загар? Не иначе, от крема. (Валерик видел рекламу: намажешься, а наутро уже коричневый). Мускулы, конечно, надуты на тренажерах. И сам весь ни дать ни взять симпатяга из рекламного ролика какой-нибудь водички от прыщей. До чего противный.
Настя, убедившись, что незнакомец с голыми ногами действительно Егор Кузнецов, снова равнодушно уставилась в окно.
— Если и в хваленом Афонине такая же нудная зеленая местность, не знаю, удастся ли что-нибудь написать, — вздохнула она. — Ладно, посмотрим, что и как там Кузнецов пишет.
— Может, и не посмотрим. Я, конечно, надеюсь… — робко заметил Валерик.
— Как же так? Если он тебя пригласил?
— Он просто пригласил бывать. Предупредил, какие у него порядки. Ты слышала, наверное? Нижний этаж там для гостей, и практически не запирается. Входи, устраивайся, делай что хочешь, только ничего не требуй. И наверх соваться нельзя. Он там работает. Бывало, друзья неделями у него гостят, он у себя запрется, пишет, и они так ни разу и не увидятся.
— Ты хочешь сказать, нас там никто не ждет? И мы тоже можем Кузнецова не увидеть?
— Конечно. Ну и что?
Настя была явно разочарована и начала хмуриться. Валерик никак не мог понять, почему она не чувствует себя счастливой просто оттого, что они едут в Его дом, где все кузнецовские чудеса и создаются. У Кузнецова шикарная мастерская в городе, но больше и лучше работалось ему в Афонине. Мог бы он, конечно, своих русалок и леших гнать с закрытыми глазами, но воспитан-то был в старой школе, где без натуры не полагалось. Натура его заводила, распаляла, и отправляться в свои космические чащи он мог, только взявшись писать что-то немудрящее, но существующее. В Афонине он писал все подряд — кучи грибов, банки с водой, белье на веревке, собаку Альму, старую и больную (ее усыпили весной), и обязательно — обнаженных натурщиц. Он честно начинал этюд, и вдруг воздух шел цветными пятнами; просыпался, воспламенялся мозг, и выходило, что натурщицы уже с рыбьими хвостами, сидят уже на ветках, а то еще примутся воровать белье у баб из тазиков, а Альма серым псоглавцем глядит из колючих кустов. Тогда он и начинал картину.