В наших переулках | страница 49
Уходит из нашей жизни Ландех. Летом 1930 и 1931 годов мы живем в Серебряном Бору, а вернее, через реку от этого фешенебельного дачного поселка, где дача Истоминых, в деревне Татарово. Оттуда в 1931 году мы наблюдаем, как снимают золото с куполов Храма Христа Спасителя.
Рядом с домом, где мы живем, «на горах»[6] идут красноармейские учения, веселые, здоровые красноармейцы каждый день проходят мимо нас с песнями, даря нам иногда отстрелянные пули. Эти маленькие серебристые пульки мы с Алешей насаживаем на деревянные стрелы как наконечники и целое лето упражняемся в стрельбе из луков. Иногда после учений мы находим в горах настоящие бумажные мишени, использованные красноармейцами, — это уже полная удача.
И еще в Татарове Москва-река с песчаным громадным пляжем, густо покрытым голыми телами. Я вижу это впервые, это довольно интересно. А в августе, перед возвращением в Москву, мы с мамой вдвоем ходим далеко, в Рублево, за грибами — там мы собираем опята; приближается осень, когда я пойду в школу.
И хотя я узнала за эти два лета много нового, я тоскую о Ландехе. Впервые в нашей жизни снятая «дача», впервые — подмосковная деревня — без прелести ландехского патриархального уклада, без уютного и горделивого ощущения своей естественной, законной, кровной причастности к жизни деревни, где все знают, что ты — внучка уважаемой Марьи Федоровны, дочка Василия Александровича, городская гостья, где с удивлением рассматривают твою коротенькую юбку в складку и бант на голове и восхищенно замечают: «Ишь, маленькая, а уже как по-московски выворачивает». И повторяют твои слова, нарочито и смешно «акая».
Здесь, в Татарове, мы безличны и никому не интересны. Эта разница ощущается болезненно остро. Но я знаю, что в Ландех ехать нельзя — там «коллективизация». Из всего, что за этим словом стоит, я понимаю, что ни у кого теперь там нет своих лошадей, а потому добраться в Ландех нам невозможно, никто не сможет приехать за нами в Вязники.
Но в январе 1931 Ландех еще раз войдет в нашу московскую жизнь ощутимо и отличительно от прежнего для нас, детей, как легенда, как миф о героическом путешествии отца на родину.
Бабушка Марья Федоровна писала нам регулярно, но редко, примерно раз в три-четыре месяца, а то и еще реже. Она слепла, считали — от многолетней «строчки». Папа просил ее переехать к нам в Москву. Она отвечала: «Жить без своей избы на старости лет? Нет уж!» Он просил ее приехать показаться врачам, она и этого не хотела: «Чего уж теперь. Все в Божьей воле». Но в начале зимы 1931 года пришло письмо от бабушки, что она болеет, очень плоха, хотела бы повидаться с сыном. И папа заметался.