Шапка, закинутая в небо | страница 35



Итак, Люся открыла мне дверь и, моргая намазанными ресницами, сказала:

— О, Заал, известный полуночник! — покачивая на ходу бедрами, она скрылась в своей комнате. На балконе показался Тазо. Я иду по длинному балкону, который заворачивает то вправо, то влево, столбы и перила густо увиты плющом, и это придает жилищу моего друга вид таинственный и экзотический.

— Я разбудил тебя? — осведомился я у Тазо.

— Нет. Где ты был?

— В Тбилиси.

— В ресторане?

— Почему непременно в ресторане? Просто в городе.

— Я сам только оттуда, — Тазо потягивается, игнорируя мою плоскую шутку. — Садись. Ты где все-таки был?

— Там же, где и ты, — сердито бросаю я.

Он не обращает внимания, видимо, думает, что я продолжаю острить.

— Выпьешь чего-нибудь? — Тазо идет к буфету.

— Ничего не надо.

Я смотрю на рояль с открытой крышкой. На пюпитре — ноты, испещренные карандашными пометками. Огрызок карандаша лежит тут же, на последней клавише. Рядом с роялем — магнитофон, большой письменный стол завален книгами и бумагами. В соседней комнате гремит радио. Слышимость прекрасная — комнаты соединены между собою дверью, которой, правда, давно не пользуются.

Тазо смотрит на часы.

— Сейчас передача окончится.

— Как он? — киваю я в сторону двери.

— Плохо. Все время жду: вот-вот заплачет и закричит его жена. Ужасное состояние… — внезапно Тазо оживляется: — Знаешь, о чем он меня попросил? Сейчас я тебя удивлю! Представь себе, заказал мне музыку для панихиды.

— Что-о?

— Да-да. Мне, говорит, слышать тошно, как на каждой панихиде один и тот же «Плач Маро»[2] исполняют… Можно подумать, что его каждый день хоронят.

Соседа Тазо, дядюшку Александра, я знал давно.

Старый фронтовик, он весь изранен: одна нога отнята по самое бедро, вся грудь и шея в шрамах и самое страшное — крошечный осколок мины, засевший где-то возле легкого. Поздно обнаружили его врачи, оперировать было рискованно, да и сам дядя Александр отказался от хирургического вмешательства. Удивительный он был человек, о смерти говорил с такой снисходительной улыбкой, как сын о капризном и упрямом отце. Чувствовал, что не сегодня-завтра придется ему примириться с неуживчивым родителем, и на лице его можно прочесть следующее: «Что поделаешь? Все мы — дети смерти».

— Значит, плохи дела, если дядя Саша о собственной панихиде заботится, — заметил я.

— Я стал его успокаивать: мол, рано вам о смерти думать, а он обиделся: я, говорит, никогда тебя ни о чем не просил, и в единственной просьбе ты мне не должен отказывать.