Движение литературы. Том II | страница 140
Уже название книги (обложка которой оформлена в виде наглухо запечатанного конверта) свидетельствует: таких женщин научила говорить «Марина». Но как бы ни пришлись впору позднецветаевские ритмы – огромная разница в самоопределении. Там, где Цветаева возгласит: «Поэма!» («Поэма Горы», «Поэма заставы», «Поэма Лестницы»), ее отдаленная последовательница сдавленным голосом проронит: «По поводу…». Она не безоглядна, не экстравертна, не агрессивно-пифична и не щедра, как та, она всегда помнит о возможном чужом взгляде на себя и заранее готова парировать всякое чужое слово о себе – истинно «подпольная» героиня (см. М. М. Бахтина). Поэтому ее тональность – по-цветаевски отчаянная страстность (или страстное отчаяние), проведенная сквозь обэриутско-олейниковскую иронию. (Именно Олейников тут ночевал, постромантик, а не Бродский, последний великий ритор иронии романтической, – если иметь в виду суть, а не форму.) Все, что угодно: обзывать себя «вороной», кривить рот, затыкать его себе на полуслове, – лишь бы в глазах «мира» не походить на блоху мадам Петрову, ту самую, что «стихи… писала на блошином языке / насчет похоти и брака. / Оказалося, однако, / что прославленный милашка – / не котеночек, а хам…» и так далее.
Этот невероятный синтез: «Цветаева – Олейников» – возможен и состоятелен только потому, что неподдельно отражает душу нашего поэта, а душа, как сказано Пушкиным, «неразделима». Оттого-то доходящие до виртуозности диссонансные рифмы и каламбуры на глазах прорастают из обэриутской горьковатой игры в цветаевскую сверхсерьезность.
Подлинное одиночество стыдливо:
Боюсь, что у Ольги Ивановой оно – подлинное. Ее стихи – беспредметны в буквальном значении слова: в них почти нет вещей, предметного окружения человека. Когда некто не одинок, его душевная копилка заполнена множеством памяток, «сувениров», овеянных дыханием других человеческих существ (что так радостно открылось акмеистам, «кларистам»). У Ольги Ивановой чуть ли не единственный предметно заполненный фрагмент – зарисовка воображаемого самоубийства, прыжка из окна:
Комната, чем бы ни была заставлена, – «полое пространство», окно – «прозрачная вещь», «чтобы видеть наверняка, что никто к тебе не идет», – и еще верней: «в комнате без окон человек максимально честен». Изолированная монада, похуже, чем у Лейбница. Но и личного Я в этих стихах почти не встретишь. Слишком беззащитно, а заодно и нескромно местоимение первого лица. И вообще никем, ничем не удостоверена его «онтологическая» подлинность: «В моей постели стынет не мое, / чужое и сомнительное эго». В лучшем случае фигурирует обращение к себе на «ты»; чаще же – в третьем лице: «она» или еще кто-то полуотождествляемый с «лирической героиней». А последнее слово книги стихов: «немота» – как единственно возможная форма связи с миром «не-я». Не накаркала бы – при ее-то даровании…