Движение литературы. Том II | страница 113



Публичное лицо каждого поэта, хочет он того или не хочет, слагается не только из его признаний, но и четких заявлений, не только из напевов, но и деклараций, не только из лепета, но и силлогизмов, не только из чистой поэзии мгновений, но и прочувствованной риторики. А если эта необходимая энергия социального и культурного общения затрачивается на переводческую работу, то пустующие вакансии в составляемом «по всем правилам» стихотворном сборнике приходится заполнять вещами книжными, непроизвольно имитирующими широкий разброс интересов. Таковы, по-моему, у Семененко стихи на темы мировой культуры. Этот род поэтической тематики находится в зените моды, и столько уж легендарных и громких имен перебрано – не всуе ли? Лишь немногим поэтам эти собеседования с тенями удаются, как, думается, Александру Кушнеру, быть может, еще Новелле Матвеевой, а из «старейшин» – покойному Леониду Мартынову; многие прочие часто врываются в «элизиум» понапрасну. У Светлана Семененко одни стихи этой разновидности получше (в «Последней песне Офелии» чудится какая-то заманчивая глубь), другие, как «Манон», мне кажется, похуже, но все они отдают искусственностью. И возникает невольный вопрос: так ли уж неизбежен, внутренне обусловлен самый выбор героев? А ежели б Семененко сочинил стихи не о Манон, Петрове-Водкине, Тео Ван Гоге – брате художника, не о Франческе, возлюбленной Паоло, Офелии и Пенелопе, а, скажем, о принцессе Клевской, Филонове или о М. П. Чеховой – сестре писателя, об Изольде, возлюбленной Тристана, Дездемоне и Дидоне, – многое ли изменилось бы тогда в его книжке?

Разбивку стихотворений на три раздела-цикла с невнятно тонкими эпиграфами из собственных стихов (ощутимы ли вообще для читателя границы, содержательные контуры этих разделов?), обращение к таким изысканным (если исходить из русской стиховой традиции) формам, как верлибры без знаков препинания или опрокинутый сонет, непропорционально большую долю стихов о стихах – все это я тоже готова отнести на счет вышеупомянутой литературной упаковки, отдаляющей непосредственную читательскую встречу с главным и лучшим.

Впрочем, у стихов, слагавшихся «не на виду», есть еще одна уязвимая особенность. Уединенное излияние (что, в частности, очевидно из юношеской лирики Лермонтова), чем искреннее оно, тем неразборчивее к использованию чужих образов и интонаций; ему важно одно – скорее вырваться наружу из груди стихотворца, а какими, чьими средствами, неважно. У талантливых людей подражательность – часто обратная сторона неконтролируемой искренности; но суд публики, когда приходит его час, вряд ли с этим считается. Больше всего в стихах Семененко «пастернаковщины». Иногда это варианты всем памятных метафор: «… наши блестящие речи / до того матерьяльны, что кажется, только подставь / говорящему пригоршни…»; «Но, как старую знакомую, / вытверженную когда-то…». Иногда – пастернаковский ритм, синтаксис: «Я боль зубовную, тебя, / покуда поезд провожу, / пока вполслуха, про себя, / хоть начерно перетвержу». (Так и хочется продолжить: «Задекламирует чердак…»)