В ожидании Догго | страница 47



Его слова зудили во мне, как расцарапанное колено, и заставляли копаться в прошлом: какой ложью меня пичкали все эти годы? Правда, в тот раз дед думал, что разговаривает не со мной, а с моей матерью, потому вряд ли можно было считать его в здравом уме. Но интуиция мне подсказывала: эта мысль явилась из какого-то еще не поврежденного уголка его сознания.

Я пытался по-разному истолковать слова деда, но лишь одна интерпретация не рушилась под напором возражений: мужчина, которого я считал своим отцом, моим отцом не являлся. Нелепо, но не так уж неправдоподобно. Про меня всегда говорили, будто внешне я похож на мать. Волевой рот, длинный нос – эти черты присущи ее семье. Ларсены отличаются ростом, и я как будто тоже высок, а мой отец нет. Я перерос его в четырнадцать лет, за год до того, как они с мамой развелись. Нет ли между данными событиями связи? Не подумал ли он, взглянув на меня: «Разве этот долговязый парень может быть моим сыном?» Пристал с расспросами к матери, и та под нажимом созналась. Возможно все, если оказался в ловушке паранойи, с субботы овладевшей мной.

Мы с Эммой всегда считали, что отец влюбился в коллегу – преподавателя современной истории в университете Восточной Англии. Помнится, в то время мать нам с сестрой говорила: «Ваш отец бросил меня ради лесбиянки. Ничего, переживу», – и ее слова дают представление, какая она: не привыкла церемониться, даже если ситуация требует деликатности.

Не уверен, что Кэрол – лесбиянка, хотя, возможно, когда-то и была. Она немного моложе отца, следовательно, училась в университете в середине семидесятых годов, когда человека традиционной ориентации ставили чуть ли не на одну доску с убийцами невинных борцов за свободу Вьетнама. Разумеется, я ерничаю, но это получается само собой, когда речь заходит о Кэрол, о них обоих. В 1989 году пала Берлинская стена и погребла под собой их левацкие теории. Мне было тогда семь лет, однако я помню опустошенный взгляд отца, когда он смотрел по телевизору, как восточные немцы идут с кувалдами к уже превращенной в руины стене.

Он оказался жизнелюбивым, приспособив свои взгляды к новой, посткомммунистической эпохе. Признание, что ученый полностью не прав, означало бы собственными руками погубить свою карьеру. В академических кругах это не приветствуется. Вспомните искусствоведов, заработавших репутацию на своих теориях, что мрачные краски потолочных фресок Сикстинской капеллы отражают угнетенное состояние в тот период Микеланджело, а потом оказалось, что под вековыми наслоениями сохранились яркие живые цвета палитры мастера. И что же: профессора подняли лапки кверху и признали, что их поймали с поличным? Ничего подобного – они сами перешли в атаку, наперебой обвиняя друг друга, что расчистка фресок производилась неправильно, и этим тоже дискредитировали свое ученое положение.