Повести и рассказы | страница 47



всегда знали).

По другим-то «линиям» меня стегали – и довольно основательно. В сентябре 1941 года, за несколько дней до того, как вокруг Ленинграда сомкнулось кольцо блокады, меня (вместе с тысячами других ленинградцев) вызвали повесткой в городской паспортный стол, зачеркнули в паспорте прописку, внесли туда 39-ю статью и предложили в течение двух с половиной часов явиться с вещами на Финляндский вокзал. Это был последний или предпоследний поезд, уходивший в места, которые через несколько дней стали называть Большой Землей. Я не уехал. Десять месяцев жил с волчьим паспортом, без карточек. Меня ловили, хватали, сажали, грозили расстрелом… Человек, даже имени которого я не знаю, спас меня, помог бежать. Потом меня «реабилитировали». Потом Фадеев вывез меня – в третьей стадии дистрофии – на самолете в Москву. (Да, не только грехи были на совести этого человека!.. Но об этом не здесь.)

За что я подвергся тогда репрессиям – не знаю. Думаю – за все, вместе взятое. В том числе и за Церковь, за приверженность религии. Перед тем как я был реабилитирован, меня вызвали в Большой дом, где шесть часов подряд допрашивали. Из вопросов, которые мне задавали, я понял, что на протяжении многих лет множество добрых людей на меня «капало». Среди прочего проявляли интерес и к этой области, к моей религии.

Уже после войны, года за два до смерти Сталина, мне удалось поймать и разоблачить одного уже давно вертевшегося вокруг меня литератора, который, как я всегда подозревал, прилежно постукивал на меня. Поймав его на явной провокации, я открыл перед ним дверь и сказал:

– Идите! У вас, кажется, сегодня собрание. Опоздаете.

И он, зло посмотрев на меня, ответил:

– Лучше ходить на собрания, чем к обедне.

А ведь я ему никогда не говорил, что хожу к обедне. Впрочем… Припоминаю такой разговор – на улице, года за полтора до этого.

Заговорили почему-то о переписи 1937 года. Б. сказал, что, когда к нему пришла счетчица, он был навеселе и на вопрос о вероисповедании ответил: православный.

– А утром очухался, испугался, побежал в этот участок, говорю: простите, был пьян, глупость сказал… Вычеркните, пожалуйста.

И, помолчав, не глядя в мою сторону, спросил:

– А вы?

– А я? Я – не вычеркивал.

Не вычеркивал, да, но говорю об этом без всякой гордости. Чего мне стоила эта перепись. Каких нервов! Каким была стрессом. И как же мне стыдно вспоминать о ней.

Еще месяца за два до переписи в газетах была напечатана анкета, в соответствующей графе которой стоял вопрос: