1914–2014. Европа выходит из истории? | страница 42



задаться вопросом о том, существует ли в немецкой истории после 1813 г. некая общая линия, различимая a posteriori.

Очевидно, что у Германии есть «особый путь», который отличает ее от Франции и Англии, точно так же, как есть он и у России, Китая, Турции и других стран, которые вошли в современный мир, не пройдя через «либеральную» революцию. Из-за того, что Священная Римская империя германской нации дожила до начала XIX в., Германия в отличие от Франции и Англии поздно пошла по пути строительства национального государства. Кроме того, ее запоздалое единение было достигнуто благодаря усилиям сверху. Французам казалось, что они понимают немцев по работам немецких философов и музыкантов. В своих «Воспоминаниях детства и юности» Эрнест Ренан писал: «Я изучил Германию, и у меня было чувство, что я вхожу в храм». Создание Германской империи в 1871 г. застало французскую интеллигенцию врасплох.

Гюго, Ренан, Литтре и другие обнаружили, что подлинная Германия (больше) не похожа на ту страну поэтов и музыкантов, как ее в 1810 г. описывала Жермена де Сталь[57]. Французская интеллигенция могла бы в этом убедиться, если бы прислушалась к предостережениям, прозвучавшим в 1834 г. из уст Генриха Гейне[58] – немецкого писателя и поэта еврейского происхождения, который после июльской революции 1830 г. поселился в Париже и которого до сих пор кажется неудобным цитировать, поскольку он вовсе не предавался телеологии (то есть реконструкции целостности a posteriori), а действительно оказался пророком!

Травма 1871 г. стала для Франции потрясением. Клод Дижон писал о «немецком кризисе французской мысли»[59]. Сложившийся во Франции образ Германии требовалось радикально пересмотреть. Литтре, который до 1870 г. был влюблен в немецкую культуру, обнаружил «в центре Европы массу солдат, способных перейти в сокрушительное наступление». «Следует быстрее перевооружаться», – сделал он вывод. Точно так же Лависс, вернувшись из научной поездки в 1886 г., писал: «Мы чувствуем, что нам пора собрать свою волю, и нас подталкивают к этому грубыми ударами шпор».

Потрясение 1871 г. также заставило Францию пересмотреть представление о самой себе, а Третья Республика была вынуждена напрячь все силы, чтобы унаследованная Революцией идея нации как сообщества граждан не пала под натиском идентитарной (скорее культурной, чем этнической) концепции, проповедуемой Барресом, а позже под напором позитивистского роялизма Шарля Морраса, подпитывавшего антисемитский национализм «Аксьон франсез». На смену идеализации Германии пришло мощное отторжение, которое, конечно, подпитывалось воспоминаниями о потерянных провинциях Эльзас-Лотарингии, но целиком ими не объяснялось: чувство унижения, вызванное неожиданным и потому необъяснимым поражением, вызвало у французов сильнейший комплекс неполноценности. Им не хотелось знать о том, что консервативная буржуазия согласилась на поражение, чтобы сохранить свою власть: Базен из ненависти к Республике сдал Мец, а Тьер запросил перемирия, чтобы усмирить Париж… и разобраться с теми республиканцами, кто был не так консервативен. Национальное унижение пробудило реваншистские настроения, которые быстро были использованы политиками и еще больше исказили образ Германии. Трудно без иронии (или изумления) читать короткий роман Барреса «Колетт Бодош» (1909 г.), в котором чистая лотарингская девушка противопоставляется своему жильцу-немцу, преподававшему в Меце немецкий язык. Вернувшись с попойки, он падает с лестницы и, обдав их пивными парами, говорит Колетт и ее матери, которые пытаются дотащить его в комнату: «Извините, так уж мы приучены».