Граждане Рима | страница 91



— Пришлось какое-то время переезжать с места на место, сам понимаешь. Теперь это не важно.

Она не могла объяснить, что все это время единственным, что по-настоящему происходило с ней, было медленное накопление денег и подробностей. И все это время она оттачивала в себе сознание, что однажды она сможет с легкостью отринуть все. Она понимала, что неспособна на такие непостижимые провалы в памяти, неспособна забыть Сулиена, но она была верна своему прошлому, и было бы вероотступничеством, если бы с этим — она даже не хотела давать название тому ужасному времени — не было однажды покончено раз и навсегда.

В конце концов, с тревогой заметив упрямое и намеренное сопротивление сестры, Сулиен перестал спрашивать, так как, похоже, ей только этого и хотелось. Но она желала, чтобы он постепенно и естественно вообще забыл об этом, а он не забывал. Иногда он глядел на нее, думая об этом, это было так ясно написано на его лице, что любому не стоило бы труда догадаться. Иногда это так изводило Уну, будто Сулиен только и делал, что спрашивал ее о прошлом.

Денежная заначка Уны понемногу таяла. Страшно и думать было, на что они очень скоро будут покупать еду, снимать ночлег. И конца этому не было видно.

Самое большее уединение, которое каждый из них мог себе обеспечить за те деньги, которые у них были, — занавеска между кроватями. Однажды ночью Сулиену показалось, что до него доносятся приглушенные всхлипы, будто Уна украдкой плакала за занавеской, но когда он позвал ее, она не перестала и ничего не ответила, поэтому он неуверенно привстал и отдернул занавесь. Уна лежала, свернувшись клубочком, словно втиснувшись в кровать, и рыдала сквозь стиснутые зубы, слезы сочились из-под закрытых век, плач звучал придушенно, почти пристыженно, даже хотя она и спала.

Уне приснилось, что плоть ее стала пористой, как губка, и гниющей и зловонной, и от нее надо избавиться. Сначала она не особенно задумывалась над этим и работала уверенно, словно разделывая цыпленка. Как она и ожидала, ни боли, ни крови не было. Но никто не хотел оставить ее в одиночестве, чтобы сделать все правильно; навалившись на нее скопом, они срывали со всего ее тела клочья мяса, даже не задумываясь над тем, что делают, — работать чисто в таких условиях было невозможно. Их и ее руки наполнились ужасным скользким месивом, холодным и комковатым, и тогда она закричала и заплакала, потому что это было так мерзко и еще потому что ей вдруг показалось, что для этого нет вовсе никаких причин, — и откуда она только набралась таких мыслей? Ее собирались отвратительно изувечить без малейшего повода. И, поняв это, она все равно ничего не могла сделать, чтобы те, другие, перестали хищно, горстями отрывать сочащиеся куски ее тела. Ей нужно было чем-то прикрыться, накинуть на истерзанные останки длинное, широкое платье, но под рукой ничего не было; мясо лоскутьями свисало с ее рук, которые она вытянула, чтобы остановить их, — омерзительно подрагивая и хлюпая.