Живые и мертвые, или Племянник из шкафа | страница 22



Все мы исковерканы последней войной — кто-то больше, кто-то меньше. Незатронутых нет. И не всегда самые страшные чудовища отвратительны на вид, иногда они вполне привлекательны. Взять хотя бы тех же триффидов — изящные и грациозные создания, весьма полезные и достаточно симпатичные — если не принимать во внимание способ добывания пищи. Тот секретный проект, которым я руководил до демобилизации… ну, он, по крайней мере, был честным проектом. Оружие массового поражения выглядело так, как и должно выглядеть подобное оружие — то есть, отвратительно и устрашающе, а не притворялось белым и пушистым. Сейчас в учебниках истории пишут, что именно массовое применение «бригад особого назначения» и решило исход войны. Восхищаются прозорливостью и решительностью Его Величества, столь точно определившего переломный момент и хладнокровно выжидавшего почти два года. Не знаю, может быть, историки и правы, со стороны всегда виднее. Мне же всегда казалось, что в задержке с введением уже сформированных бригад на поле боя не было никакого стратегического умысла, и что Его Величество просто не решался применить на практике наше ужасное изобретение, хорошо осознавая его последствия. Ведь даже мы сами, его родители, упорно продолжали надеяться, что наше детище так и останется оружием исключительно устрашения и ни у кого не хватит духу его применить. Мы были наивны, да. Чтобы устрашение работало, люди должны знать, чего им надобно бояться. А чтобы они узнали, нужен был пример. Человек так устроен, что не умеет бояться чего-то абстрактного. Ему нужна конкретика — наглядная и грубая, как римский водопровод. Нужен был кошмар Герники и Берлина, и заваленная обрубками тел Хиросима тоже была нужна. Мир должен был ужаснуться — и он ужаснулся.

Когда наше детище назвали варварским и запретили к применению — облегчённо вздохнули все. В том числе и те, для кого подобный запрет означал жизнь в безвестности и секретности, без ветеранских льгот и заслуженной славы, почти что вне закона. Да, конечно, это несправедливо по отношению к ним, но лучше быть несправедливым к сильным, к тем, кто сможет эту несправедливость пережить. Так думал я в ту ночь — и до сих пор не уверен, был ли я тогда так уж не прав.


Когда мы покидали дом Честерлеев — через парадный вход, под удивлёнными взглядами слуг, — Холмс, прикрываясь моим именем, вызвал семейного врача к сэру Ричарду и передал ему рекомендации по поводу успокоительных и тонизирующих средств. Сам бы я, конечно же, никогда бы не позволил себе проявить столь вопиющее неуважение к коллеге, чем и возмутился — правда, мысленно. И в возмущении этом молчал всю обратную дорогу, ожидая от Холмса если не извинений, то хотя бы объяснений. Но ждал я напрасно — когда кэб подъехал к нашему дому, мне пришлось дважды окликнуть знаменитого детектива, поскольку всю обратную дорогу он, похоже, преспокойно проспал! Единственным объяснением, если, конечно, его можно счесть за таковое, послужила записка, написанная Холмсом сразу по возвращении прямо в холле на моих глазах. Не то чтобы я подсматривал, но ведь мой компаньон и не пытался скрыть её содержание, а я не обещал держать глаза закрытыми.