Позднее время | страница 56



Кажется, это и был момент выхода из небытия.

4

В половине пятого, всегда в одно и то же время, протяжно и звучно зевает тяжелая калитка, пропуская в палисадник разносчика утренней газеты. Я слышу его шаги, когда он поднимается на крыльцо, слышу, как хлопает жестяной козырек почтового ящика. Калитка зевает еще раз, будто не в силах окончательно проснуться, звякает металлической челюстью; под окном раздается рокот включаемого мотора, шорох шин, разносчик (развозчик) отправляется дальше. Можно, конечно, смазать маслом пружину калитки, но хозяйке нашего дома, да и всем жильцам нравится этот протяжный скрип, предупреждающий о приближении званых или незваных гостей.

Когда-то Лев Толстой долго обдумывал статью «Номер газеты». Он хотел разобрать один номер газеты от первой страницы до последней, от распоряжений правительства до рекламы и показать сумасшествие устройства мира. Тема не исчерпана с появлением статьи Толстого, ныне такая статья могла бы прозвучать даже более фантасмогорически, но при теперешних скоростях получения информации, доставляемой, что называется, прямо «с колес», материал газеты успевает устареть еще до того, как подписчик достает номер из почтового ящика. Моя мать, родившаяся и выросшая в большом сибирском селе верстах в двухстах от Томска, рассказывала мне, как, получив из города газету, читали вслух новости, давность которых определялась временем, необходимым сообщению о событии, чтобы добраться до сибирской редакции, и газете, чтобы добраться до села. Теперь сельская бабушка смотрит по телевизору прямо с места происшествия «живую войну» откуда-нибудь из Косова или из Ирака. Мама, прожившая срок Федора Глинки (94 года), часто вспоминала, как в детстве зачитывалась книгой Эдварда Беллами, его казавшимися несбыточной фантастикой видениями будущего. Незадолго до маминой смерти я нашел в библиотеке сочинение Беллами: мы славно повеселились над наивностью его научно-технических и социальных прозрений. Мамин век вместил в себя первые взлеты человека над поверхностью земли и космические путешествия, керосиновые лампы и Чернобыльскую катастрофу. Немало моих вечеров и ночей также озарены теплом, округлым, обозначающим сферичность пространства светом свечи и керосиновой лампы; кажется, я писал однажды, что, гуляя с детьми, единственный всякий раз поднимаю голову, чтобы взглянуть на пролетающий по небу самолет...

...Ты встаешь со своего диванчика и, не окликая меня, чтобы не потревожить (хотя и чувствуешь, конечно, что я не сплю, — ты и ныне всегда чувствуешь, что происходит со мной), выходишь в коридор. Я слышу твои частые шажки, будто какой-то маленький зверек постукивает коготками. Прежде ты сетовала, что у тебя низ тяжеловат, теперь платьишко на заду, на боках пугает угадываемой под тканью пустотой, и ножки у тебя тоненькие, легкие, со съеженными стопами, как у старинной китайской принцессы, и маленькая ты стала — до плеча мне не достаешь (а ведь и я сократился — уже не дотягиваюсь до верхних книжных полок, где недавно еще своевольно орудовал). Я слышу твои шажки и вспоминаю темный — поистине ни зги — зимний вечер, внезапно захватившую нас вьюгу: чтобы сократить путь, мы идем напрямую по льду через озеро Кучаны из Петровского в Михайловское; вместо посоха ты вооружилась подобранной по дороге длинной сосновой жердью, ощупываешь перед собой засыпанный снегом лед, не угодить бы в случайную полынью, я поспеваю за тобой, след в след, тащу на веревке санки, дочери сидят одна позади другой, сбившись комочками в шубах, прячут мокрые щеки в индевеющих воротниках. Мне страшно: случись, не приведи Бог, полынья, никто нас дня три и не хватится, но твои шаги так уверенны, такая сила и ясность исходит от тебя, что я, хоть и не в силах прогнать страх, стыжусь его, и, несмотря на резкий ветер, что-то громко и весело распеваю, и, оборачиваясь к детям, развлекаю их шутками. Лишь позже, когда, добравшись до нашего пристанища, мы отогреваемся сгущенным кофе (благо, кипяток в титане у дежурной не переводится допоздна) ты признаешься: «Шла и думала: вдруг полынья, как бы мне успеть предупредить, остановить вас, если сама угожу»... (Новой гостиницы еще не было, жили в старой монастырской, именовавшейся «Дом экскурсанта», у местных жителей проще и в ту пору понятнее — «Дом курсанта».)