Делакруа | страница 96



«Никто не мог быть более очаровательным, нежели он, если только он давал себе труд об этом заботиться», — сказал о тридцатипятилетнем Эжене Теофиль Готье. Он подробно, очень красиво и, надо полагать, очень верно описал его внешность тогда — его немного перекошенный рот, перекошенный постоянным усилием, некоей гордой гримасой, это был вызывающий, противостоящий окружающим рот; темные, очень холеные усики; блестящие, вьющиеся крупными кольцами волосы.

Но к этому описанию тот, кто взглянет на его «Автопортрет в зеленом жилете», обязательно добавит самое прекрасное, что, может быть, было в его лице, — прохладный выпуклый лоб.

Затененный прядями, он напоминал лесную дорогу, уединенную, чистую, только изредка принимающую на себя осиновый или березовый лист, тихо слетающий с дерева. Слово «витать», приобретшее неизвестно почему уничижительный смысл, как нельзя более подходит, когда мы подумаем о работе, которую прикрывала эта матовая прохладная крышка, — там витали мысли, настоящие, человеческие, гордые мысли, там шел непрестанный диалог, возвышенный, как диалог на сцене Французской комедии.

Его одежда подчеркивала его артистизм — корректно, но и без ханжеской скромности. У него была резкая прямая походка, он шел быстро, как бы слегка пританцовывая.

Эжена Делакруа пригласили среди прочих знаменитых романтиков на романтический бал, который устраивал Александр Дюма по случаю триумфальной премьеры своей драмы «Антони», бал победителей.

— Не будет только членов Института! — с гордостью говорил Дюма.

Стены комнат затянули холстом. Каждый из художников морга, чумы и холеры должен был написать для бала панно.

В самый день маскарада, часов в двенадцать, явился Эжен.

«Не снимая короткого черного редингота, — через тридцать лет вспомнил Дюма, — не подтянув даже манжет, Делакруа взял уголь и мощными линиями стал набрасывать контуры. Три-четыре движения руки — и на холсте появилась лошадь, пять-шесть — всадник, семь-восемь — пейзаж, убитые, умирающие, спасающиеся бегством. Затем он взял кисть и начал писать. Он набросился на холст, как будто хотел разодрать его в клочья. Мгновение — и был уже написан окровавленный всадник, влекомый такой же окровавленной, раненой лошадью. Всадник беспомощно склонился, опираясь на копье, ноги его не держатся в стременах... Через два или три часа все было готово».

Эжен действительно был знаменит. И теперь его скромность, его умение себя держать, умение соблюдать дистанцию между собой и собеседником, его любезность, его пресловутый дендизм — все это выглядело совсем по-иному, нежели когда он был никому не известен. Он был главой школы, главой опасной и недисциплинированной банды разрушителей живописи, — он, такой элегантный и светский. Это придавало ему оттенок весьма байронический: как некий Ларра, он появлялся в салонах, в нем было все то, что тогда нравилось женщинам и заставляло мужчин искать с ним знакомства, — только вместо