Свидание на Аламуте | страница 7
Рядом с ним шагал Алесь Радзивилл, закованный в плотный шерстяной костюм от Hevaro. Он шел, в глубине души немного робея. И не от того, что старик принадлежал более древнему аристократическому роду, — нет. А от уважения к человеку, хлебнувшему в этой жизни много горестей.
Поляк сейчас был озабочен одним вопросом. Может, поэтому он и завернул в этот полукурортный Флиссинген, где за его спинами меланхолично махали крыльями деревянные, сетчатые, какие-то призрачные ветряки, до сих пор усеивающие всю Голландию.
— …Но, Иван Петрович, я не могу… Я чувствую это! Может, оттого, что моя душа отравлена ядом русского пессимизма?!
— Нуте-с, батенька, — кашляюще сказал граф, черканув концом трости очередную загогулину на песке. — Уж вам-то, чьих предков безумно любила матушка Елизавета, об этом думать? История тут немало поработала, шляхта польская стала и шляхтой рассейской… А пессимизм, дорогой вы мой, он органически присущ русской культуре. В России мы, кабы вы знали, имеем отменно горькую интеллектуальную среду. Пессимизм, который вас объял, — плод этой горечи. Русская интеллигенция всегда выбирала самый пессимистический сценарий любых событий. Это плод нестабильности всей российской жизни, отсутствие ценностей, недоверие, подозрительность — все то, что нашего человека сделало загнанным зверем. Поэтому он, естественным манером, откликается на всякую катастрофичность, на страх, на ужас. Хотя, с другой стороны, когда русский человек отвлекается от всего этого в пьянке-гулянке, то он, наоборот, становится самым беззаботным. Эх-ма, пойду в кабак, залью горюшко… Такая полярность: с одной стороны, подозрительность и забитость, а с другой стороны, безответственность и отвязность, — побуждает большинство душ к выбору наиболее пессимистического сценария. Человек даже не обязательно в него верит, но всегда озвучивает вслух. Поэтому, вы знаете, я не доверяю русскому человеку, когда он постоянно кричит, что все будет плохо и даже хуже. Ему просто легче так думать.
— Вот как… Иван Петрович, дорогой, но я ведь никогда не наблюдал этих страхов даже среди тех русских, с которыми общаюсь в Европе. В Париже, например. Отчего эта странная закваска пребывает во мне?
Граф остановился. Задумчиво сковырнул клочок бурой водоросли, ненароком прилипший к ранту ботинка.
— Пожалуй, батенька, российские страхи весьма отличаются тем, что они имеют непроанализированный характер. Француз, к примеру, боится того, что он готов проанализировать. Например, утрату трудоспособности, старость, безработицу, крушение каких-то социальных структур, ну, то, что, в общем, видится умозрительно в ближайшей перспективе… А русский человек, поверьте мне, он глобализирует страх, ему кажется, что страх воткнут прямо в сердце творения, в сердце мира, и ничего другого нету. Это страх, который можно найти и в народных сказках. Это архаическое понятие. То есть Запад к страху относится как к чему-то такому, что надо проанализировать и как можно дальше отодвинуть. Заметьте, русский человек, не очень склонный к анализу вообще, воспринимает страх в сказочном измерении. Если сказать проще, то русский народ — это народ-фаталист. «Раз это должно случиться, значит, так и будет». И воленс-ноленс, как говорится…