Взгляд, или Столетие со дня смерти Пушкина | страница 11



— Que savons-nous de tout cela, mon cher? Qui s'y connat veritablement?

— C'est du sang Bachkir… — упорствовал мой отец.

— Laissons plutot leur voile a ces mysteres[5], - сказал Пушкин задумчиво. Он энергично прошелся по хижине, снова приблизился к Зюльнаре, откинул расшитое тюльпанами покрывало, долго всматривался в девичье лицо и наконец сказал:

— Воля ваша, Аскар Байбек! Сыграем!

— Александр… — начал было мой отец.

— Играем! Mon parti est pris!

— И что же дальше? — спросил я.

— А что могло быть дальше? — ответил старый сын Яковлева. Карты были засаленные и рваные, а может быть, и крапленые, Пушкин проиграл. Потом проиграл еще триста рублей и выдал вексель. А Аскар Байбек был уверен, что дуэли не будет. Потратить триста рублей, чтобы к тому же убить кого-то, кого ты едва знаешь?! Тут проснулась Зюльнара и при виде Пушкина вскрикнула. И тогда, даже несмотря на то, что был в болезненном забытьи, пробудился старый монах, огляделся по сторонам, понять, что за крик такой. Но мог ли он различить башкирских негодяев, полоумного татарина, закутанную в розовые шелка и обвешанную браслетами и монистами девицу из гарема, Пушкина или моего отца? Их для него не существовало. Однако Пушкин увидел лицо старика, увидел его чистый, детски-наивный взгляд и странную мудрость, светящуюся в нем, его беспредельную любовь — понимаете ли, доктор? — любовь, подобной которой не встречал. Улыбка монаха… она и когда угасла, не сменилась горькой или болезненной гримасой, как то случается даже у самых неотразимых красавиц. Нет, то впечатленье надолго врезалось ему в память, подобно последнему отблеску заката на вечернем небе. Пушкин хотел взять голову старика в обе руки и поцеловать его в темя.

Он обратился к маленькому монаху:

— Как твое имя?

— Пантелей, ваша светлость, — отвечал монах тихим, надтреснутым голосом.

— Жар не прошел?

— Не прошел, ваша светлость, не прошел.

— Кто это, Пантелей?

Великое изумление отобразилось на лице маленького монаха.

— Да это же, ваша светлость, отец Серафим…

— Серафим? — повторил Пушкин.

Пытаясь скрыть стыд, оттого что такой знатный господин, может, офицер, а может, важный чиновник, не слыхал о Серафиме, монах прошептал:

— Возможно ли, благодетель мой, что вы не слыхали о чудесах, которые он сотворил, о долгих годах, которые провел в полнейшем уединении, наложив на себя обет молчания?

— Наложив на себя обет молчания? — повторил следом поэт.

— Никогда человек не раскаивался в том, что молчал, говорил отец Серафим, — прошептал монах.