Сцены из жизни богемы | страница 95
«Я тебя так и не дождалась, поэтому пойду к тете. Беру с собою деньги, которые у нас оставались,– на извозчика. Люсиль».
В тот день вы так и не пообедали,– помните, Родольф? Вы пришли ко мне и ослепили меня фейерверком шуток, говорившим о вашем душевном спокойствии. Ведь вы были уверены, что Люсиль у тети, а если бы я сказал вам, что она у господина Сезара или у актера с Монпарнаса, вы, наверно, задушили бы меня. В огонь и другую записку, столь же немногословную и полную нежности:
«Иду заказать себе туфли, а ты во что бы то ни стало раздобудь денег, чтобы мне получить их послезавтра».
Ах, друг мой, эти туфельки протанцевали не один контраданс, где не вы были ее визави! Пусть пламя поглотит все эти воспоминания, а ветер развеет их пепел!
Но прежде всего, о Родольф, из человеколюбия и ради славы «Покрывала Ириды» и «Касторовой шляпы», снова встаньте у кормила хорошего вкуса, которое вы оставили, эгоистически предавшись своему горю, а не то могут стрястись ужасные беды, и вам придется за них отвечать. Снова могут возродиться рукава «баранья ножка», брюки «с мостиком» и, чего доброго, появятся такие шляпы, что возмутится весь свет и прогневаются небеса.
Но уже пора рассказать историю любви нашего друга Родольфа и мадемуазель Люсиль, по прозвищу мадемуазель Мими. Эта страсть овладела Родольфом на двадцать четвертом году, и ей суждено было сыграть в жизни поэта значительную роль. В ту пору, когда он повстречался с Мими, Родольф вел тот фантастический и неразлучный с тревогами образ жизни, описать который мы пытались в предыдущих сценах. Родольф был, несомненно, одним из самых веселых оборванцев, каких когда-либо знавала богема. И в дни, когда ему удавалось кое-как пообедать и хорошо сострить, он бодро шествовал по тротуару, где ему не раз грозило переночевать, шествовал в черном фраке, прорехи которого вопили о нищете, с видом более горделивым, чем у императора, облаченного в пурпурную мантию. В кружке, к которому принадлежал Родольф, все делали вид (как свойственно некоторым молодым людям), будто считают любовь предметом роскоши, своего рода поводом для зубоскальства. Гюстав Коллин утверждал, что любовь – это своего рода проветривание и к ней надо прибегать с наступлением весенних дней для освежения головы, сам он уже давно был связан с некоей швеей, которую окончательно замучил и довел до сумасшествия, заставляя день и ночь переписывать его философские сочинения. Среди всех этих притворных скептиков один Родольф осмеливался говорить о любви с некоторым уважением. И стоило кому-нибудь, на беду свою, затронуть в нем эту струнку, как он пускался ворковать о счастье взаимности, о лазури тихого озера, о песне ветерка, о звездном хороводе и т. д. и т. д. Шонар прозвал его за это «шарманкой». Марсель тоже удачно сострил на этот счет: намекая на чувствительные тирады Родольфа в немецком вкусе и преждевременную лысину, он прозвал его «Плешивой Незабудкой». В действительности же дело обстояло так: Родольф искренне верил, что покончил с любовью и всеми безрассудствами юности, дерзостно пел De profundis* [Из глубины…– псалом, читаемый при молении за усопших (лат.)] над своим сердцем, которое почитал уже мертвым, – а между тем оно лишь замерло, и готово было в любой миг очнуться, испытать бурные радости, и отдаться всем нежным горестям. Надежду, на которые он утратил, и которые впоследствии лишили его всякой надежды. Вы сами того захотели, Родольф, и мы не станем жалеть вас. Ибо недуг, каким вы страдаете, один из самых завидных,– особенно для того, кто воображал, что исцелился от него навсегда.