От СССР к России. История неоконченного кризиса. 1964-1994 | страница 52




На рубеже 60-х и 70-х годов советские руководители могли рассчитывать на почти полное единодушие в этом вопросе. Против китайцев ополчились все: диссиденты, фрондисты, интеллектуалы, коммунисты и беспартийные, официальные пропагандисты и военные деятели[51]. Даже те, кто находился в более или менее явной оппозиции политике Брежнева и Политбюро, все равно были противниками Пекина, ибо видели в Китае воспроизведение наиболее безобразных пороков сталинского государства. Эти убеждения рождались и укреплялись под действием выступлений Мао Цзэдуна в защиту Сталина, жестокости китайской «культурной революции», сопровождаемой оголтелым культом вождя. Для реформистов, еще действовавших в КПСС, полемика с Пекином стала поводом, чтобы выступить против многочисленных пережитков сталинизма в СССР, /59/ стимулируемых консервативной политикой Брежнева[52]. В 1970 году против Китая были настроены все те, кто впоследствии стал наиболее известным деятелем внутреннего диссидентства. Некоторые из них будут вынуждены потом затушевывать свои позиции. Но когда конфликт разразился, они в самых жестких выражениях, без тени сомнения, клеймили маоизм как основного врага[53]. К тому же в Пекине, будто зеркально отраженные, возникали антирусские и националистические настроения, лишь подогревавшие неприязнь к Китаю. В условиях, когда руководители СССР видели возникающую на восточных границах страны новую угрозу, а нарождающееся широкое общественное мнение склонно было поддержать их в этом, появилась необходимость в идеологии, способной обеспечить в стране единодушие в антикитайской политике. Такую массовую идеологию, безусловно, нельзя было найти ни в диспутах, проводившихся на совещаниях коммунистических партий, ни в пропагандистских опусах, на все лады интерпретировавших ленинизм. Как и в другие критические моменты послереволюционной истории, путь прокладывала единственная альтернативная идеология, оказывавшаяся действенной в самых сложных ситуациях: это патриотизм или, проще говоря, национализм[54].


Мы должны будем вернуться к этим вопросам в силу чрезвычайного воздействия их на последующее развитие событий, которыми мы займемся. Но кое-что следует сказать уже сейчас. Те, кто вращался в то время в различных политических кругах советского общества, несомненно, могли отметить новый аспект: в политических беседах опять зазвучал гордый имперский мотив русской истории. Но, в отличие от сталинских времен, он звучал не в поддержку революционных или вообще советских доводов, но, напротив, взамен и в противовес им. Как ни парадоксально, но это можно было наблюдать как в политических кругах, так и на «кухне» рождающейся оппозиции. Поэтому понятны замешательство и растерянность правящих группировок страны, сталкивающихся с непривычностью подобных настроений, по сути поддерживавших их политику, но отвергавших ее официальное обоснование.