Киров | страница 55
Благодаря старшему брату Ося еще подростком связался с революционерами и обнаружил редкое в его возрасте достоинство: подобно Смирнову-Авессалому, он много делал и мало говорил. Шестнадцати-семнадцати лет он уже был зрелым подпольщиком. В пору усилившихся преследований, когда партийная организация, страхуясь от провалов, вынужденно раздробилась на крохотные ячейки, «пятерки», связным между ними и комитетом стал надежный, осмотрительный Ося Кононов. Попав в тюрьму, он за несколько месяцев не проронил ни единого лишнего слова. Одаренного и скромного восемнадцатилетнего большевика любили, им гордились.
Он лежал в гробу, одетый в кумачовую рубашку. Впереди несли венки, увитые алыми лентами: «Дорогому товарищу, умершему за свободу». Среди тех, кто нес венки, мерно шагал, охраняемый боевиками, другой знаменосец. На высоком древке развевалось окровавленное знамя: «Долой самодержавие!»
Вместе с революционерами, с членами Общества книгопечатников за гробом шли люди, только на сходках, собраниях впервые услышавшие имя погибшего. Шли и люди, знавшие о нем лишь то, что прочли в распространявшейся повсюду листовке «В венок убитому товарищу», изданной Томским комитетом партии. Они присоединялись к молчаливому шествию и на Петровской улице, и на Обрубе, и на Почтамтской, той самой, где убили знаменосца, и на Соборной площади. На склоне дня боевая дружина, незаметно бравшая всех под защиту, насчитала свыше тысячи участников шествия, потом полторы, почти две тысячи.
После расправы над демонстрантами это было неожиданно — в сравнительно небольшом, пятидесятитысячном городе, который власти устрашали непрестанными бесчинствами.
Полицейские высыпали на улицы и, зловеще напоминая о недавней расправе, потянулись двойной цепью вдоль панелей.
Но всеобщее презрение к казачьей сотне и воздействие большевиков, распропагандировавших многих солдат, зародили в гарнизоне брожение, и твердо полагаться на войска власти уже не могли. Помимо того или как раз потому подпольщики дали понять властям, что дружина перевооружилась, стянула с линии боевиков-железнодорожников, и любую попытку нападения встретит отнюдь не предупредительными револьверными залпами. Полиция, набравшись страху двенадцатью днями раньше, почуяла, что шутки плохи, и предпочла держать руки по швам, осанисто выдавая свою трусость за пристойное безразличие к шествию.
Несколько часов длилось безмолвное шествие. Тишину нарушали лишь шелест, шуршание шагов. Уже стемнело, когда на кладбище все замерли вокруг открытой могилы. Ни один полицейский не посмел подойти к ней близко, ни один сыщик не проскользнул. В сохранившемся поныне донесении полиция признала, что не смогла установить ни того, кто произносил надгробную речь, ни того, о чем он говорил.