Безмерность | страница 33
Как дарить свое собственное ничто, бесцветную свою ничтожность во мраке и безмолвии? Вот Ольбрам не задавался такими вопросами в тот вечер, когда подарил сестре облачко, а отцу луну. Он сорвал два прекрасных плода зримого мира и даровал их такими, какие они есть, придав им тем самым реальную весомость.
В глубине своих пятидесяти четырех лет, слагающихся из сомнений, неудач и забот, Прокоп чувствовал, что не способен на подобную дерзостность: поймать неуловимое, оплодотворить невозможное. Как поднести в дар самого себя, ежели ты ничто? Прежде всего, тут отсутствует зримость, это не соответствует никакой форме, не относится ни к чему, что явно для глаз. И потом, кому подносить этот дар? Тому неведомому, что именуется Богом? Великой этой недостоверности?
Что касается проблемы существования или несуществования Бога, то Прокоп тут, ежели говорить по правде, так никогда четко и не определился; в сущности, он не смог бы даже ответить на вопрос, верующий он или нет. Он болтался где-то в стороне от этой проблемы, не определив своей позиции, и, возможно даже, она была ему безразлична, потому что он никогда, по сути, не углублялся в нее, даже когда ему случалось трепаться на эту тему.
Вот почему в этот вечер удивлению его не было ни меры, ни предела. Привел в замешательство его не только смысл короткой фразы: «Свое ничто дарю во мраке». Куда больше удивило, что эта проблема задела его до такой степени.
До этого дня, когда при чтении сердце у него вдруг начинало учащенно биться или вздрагивало, причина всегда была чисто литературного порядка, и речь тут скорее могла идти об эксцитации воображения. Впервые родившаяся в нем тревога оказалась совершенно иного свойства и затрагивала зону, доселе пребывавшую в полуосознанном состоянии. В воображении, ничуть даже еще не взбудораженном, была пробита брешь. Родившееся в нем удивление вовсе не сопровождалось озарением, напротив, в мыслях от него оставалась какая-то серая шершавая замазка. Дело тут было не в игре слов, не в их звучной гармонии и точном соответствии, не в восхищении образами и картинами, не в захватывающих приключениях в глубинных недрах зримого мира, словно в кулисах некоего волшебного театра. Нет, театр был пуст, кулисы и сцена являли собой слитное пространство, тонущее в полумраке, а в суфлерской будке глухо завывал студеный ветер.
Никогда еще ни одно произведение не производило такого впечатления на Прокопа. То было совершенно непривычное ощущение — какой-то горькой сухости: слова не вызывали никакого отзвука, не порождали никаких грез.