Письма к сыну | страница 33
Вот и теперь за окном свистит слепое и белое. И в этот миг опять музыка, музыка! И я враз очнулся. Какая все же невыразимая мука этот Шопен! И какая надежда… И вот уж метель и музыка жили вместе. Они слились в один медленный и чудесный звук, но успокоения не приходило… Нет, не может наша надежда без памяти прошлого, не может. Так всегда было, так и сейчас… Вон кричат под окном ребятишки, гоняют шайбу, резвятся, а ведь они тоже могли бы быть среди них, среди нас — родились бы пораньше. Да, могли бы, могли бы — стучит мое сердце, заходится. Но вот проходит минута, другая, и теперь уже оно бьется глухо, с надеждой, точно знает какую-то свою, самую горькую правду. Она, видно, осталась там, далеко-далеко — в тех холодных военных метелях. В той разутой и раздетой деревне, которая приютила тогда ленинградских сироток. Они называли себя эвакуированными, но мы их всегда называли сиротами. Они обижались на это, но что их обиды, если они уже испытали самое страшное — и блокаду, и немецкие пули. Если их имена стоят уже в классном журнале моей родной школы… Если Натка Долинская уже протянула мне руку и сказала чуть нараспев, как большая: «Мальчик, ты не бойся меня. Девочки не кусаются…» Она сказала строго, по-взрослому и так же строго пожала мою ладонь. А я покраснел, не ответил. Я испугался ее холодных, ледяных совсем пальцев. Казалось — сожми их покрепче, и сразу хрустнут ледышки. А еще мне казалось, что эта Натка красивей всех на свете. Такой девочки я никогда не видел. Такой тоненькой, снежной, почти что прозрачной. Потом она спросила, как мое имя. А я снова молчал, и она засмеялась. В ее глазах прыгали льдинки, смещались, и я смотрел на это как заколдованный. «Мальчик, ты, наверно, немой?» — Натка опять засмеялась, а я чуть не плакал. Мне было стыдно, обидно. И за свою ветхую, в заплатах рубашку, и за свои старенькие валенки, в которых вместо стелек лежала солома, и за свое лицо — все в желтых гадких веснушках. Ах, Федор, Федор, как я себя тогда ненавидел. Была бы рядом прорубь — бросился бы в ту же секунду. А Натка все смеялась, и прыгали льдинки…
Я и сейчас слышу этот смех и вижу ее глаза, ее лицо, ее волосы. Честное слово, сын, они все рядом со мной, как будто это случилось только вчера… И рядом с Наткой поднимается Вовка Адалечкин. Почему он? Я не знаю, я не придумываю. Может, потому, что он был самый шумный, веселый и главный выдумщик, заводила. А может, потому, что он нас слегка презирал. Я как сейчас вижу, как Вовка усмехается и вытягивает губу: «Да что вы тут видели? Сено-солома… Да вы в цирке-то, поди, не бывали? Да вам слона-то от тигра не отличить? Да вы страуса еще живого не видели…» И он был прав. Какой уж тут страус. Я, например, в то время не видел еще ни города, ни паровоза, даже на машине-то в кабинке не ездил. А за Вовкой был Ленинград. Он уверял нас, что в одном ленинградском доме поместилась бы вся наша Утятка. И мы ему верили, мы завидовали, мы подражали…