Пасторский сюртук | страница 23
Вальдштайнский народ долго доказывал новой власти свою строптивость, косяком помирая от оспы, кровавого поноса и цинги и тем самым лишая прусскую корону многих бесценных объектов налогообложения. Пастор гремел о начальниках, которые не напрасно носят меч, и генералова трость с серебряным набалдашником выколачивала из мужиков гордыню, как служанка, стирая белье, вальком выколачивает грязь. Но проку было мало. Голодные гвардейские батальоны не оставили в живых ни собачонки, ни петуха. Нивы окрест Вальдштайна претворились в поля чести, напоенные кровью героев, патетически воспетые высокой риторикой анналов генерального штаба, но, что ни говори, а навозная жижа принесла бы здешней земле куда больше пользы, ибо урожаи в ту пору были, как никогда, скудные. Отдай кесарю кесарево, требовал с кафедры пробст. Оно конечно, бурчали вальдштайнские пентюхи, только отдавать-то, черт побери, нечего.
Потом настали годы поурожайнее, крестьяне начали благоденствовать и плодиться, как полевки. Генералу их новое преуспеяние было не в радость. Он надзирал за этим сбродом, как усердный егерь надзирает в охотничьих угодьях за вредным зверьем, — сажал их в колодки, запирал в холодную, порол и стрелял по ним из дробовика, когда охотничья удача ему изменяла. Дело в том, что генерал был идеалист, одержимый мечтой об идеальном крестьянине, сером, безропотном, трудолюбивом, который сыт водой да воздухом, а последний грош сует в кулак суверена, поелику преисполнен самоотречения и жаркой преданности господину. Женщинам, кроме небольшого числа, коему должно услаждать начальников во дворце, следовало быть неказистыми и неприхотливыми, как булыжник на дороге. Когда крестьяне устраивали праздники и деревенские женщины, нарядные, в расшитых юбках, сияли бесхитростной радостью жизни, генерал кипел бессильной злобой на это никчемное расточительство. Однако крестьяне упорно не желали соответствовать его идеалу, сколько он их ни драл и ни окорачивал. В смирении и испуге они склонялись перед его гневом, но всякий раз опять вставали, как примятая трава, и кишели под жесткими его каблуками, неистребимые, словно мокрицы. Все попытки генерала и шевалье приструнить здешний сброд, подвести под один ранжир разбивались о мягкую суконную стену.
Со временем генерала, сизо-багрового от токайского, ипохондрии и презрения к людям, сразила подагра — приковала к креслу. Он по-прежнему мог командовать: например, велел придвинуть кресло к окну, чтобы полюбоваться, как спускают шкуру с какого-нибудь арендатора, но лорнировал эту сцену с отвращением, которое коренится в разбитых иллюзиях. Он по-прежнему, пользуясь своим правом сеньора, мог лишать деревенских девок невинности, но делал это без пыла и увлечения, скорее для проформы, потому что гораздо больше любил конюхов и розовощеких корнетов, а вдобавок частенько терпел в алькове унизительное поражение. Оттого что сидел сиднем, он мучился изжогой и целыми днями отрыгивал свою ядовитую злобу, вроде как дохлая гадюка — страшный с виду, а на деле уже далеко не такой опасный.