Спокойные поля | страница 66



Два бессмысленных отражения бессмысленной несоветско-советской души. Чего ради я их отразил, пусть покоятся с миром, лежат где лежат. Посвящается Толе Портнову, говорившему, что Москва, Подмосковье, кольцевая Россия не снег, не мятель и не зимние сани, не синий слабо светящийся и постанывающий и посвистывающий призматический или не призматический лед, не замерзающая тоскливо-гортанная лебядь в оставленном бежавшими гвардейцами пруду, но летние жары, горящий торфяник, чадное задыхание пузырящихся газированных улиц, спасения ищущих в соснах, в сосновом убежище дач. Мороз панцирь России, Руси, под ним жаркодышащее в дыму, зной в Тель-Авиве дымится иначе, нежели подмосковный июль. Расплавленное в ковше для слепых и слепящих металлов, море бликует, рябит на разрушаемой желто-соленой стене кинотеатра «Артемидор», намоленного прозрителями с воспаленными от недосыпа глазами, из Варшавы, из Лодзи, из Вильны, в годы всевласти английской и свободного проезда к Бейруту, во дни повилики, сосущей зелень и сок; дом торговый, солнцем блистающий дом взойдет на руинах. В пробковом шлеме коржавый производитель работ кроет бригаду засохших румын.

Спокойные поля

Письменный текст

В предпоследние годы эпохи Олег Блонский дал почитать Варлама Шаламова. Тебе двадцать и двадцать один, ты сказал, возвращая, что очень понравилось, что поражен описанием правды. Зороастр изрек, повторили мидяне, парфяне: ложь — мать всех пороков. Зачем же ты лжешь? Сказанное тобой Блонскому лживо, критский логический парадокс. Шаламов чужд тебе, посторонен. Очень не твой — это ты не его, с отвращеньем тебя, тепловатого, изблевал бы, ну да в этом ли дело, дело в кромешности несмыкания. В совершенстве не твой, даже страшно, насколько. Не возмещаемое ничем отторжение, отчаялся зацепиться приязнью, не говоря о любви. Эта честность лютующих глаз. А ты любишь тканое, сканое. Любишь в бусах, цветах, цветных нитях по шелку, с грифоньими крыльями и коленцами, не забудь чешую, черепахову скорлупу, паутинчаты иглы, чтоб синтаксис, медленный, будто зависшая летом оса, но фраза не перерубается, как рассекается лезвием надвое в тоненьком перешеечке та же, что присосалась к варенью из блюдца, оса — чтоб синтаксис вольно курился на галереях, террасах, между резных опор памяти, тайнодейственной, точно внутренность головы Гварди, средь увядающих праздностей Гварди. Где под небесами лагунными, перистыми подагрически шаркает, отгребаясь от ветра, лукавец прелатишка. Арки, балконы, колонны венецианского обветшания. Метельщиками выметенные, снова заветрены звонкие плиты. Вот что тебе по душе, эти витые закруты, эти садовые розы, не рыбохек же на кухне собачьего года. Старец надрывно отхаркался, испепелил исподлобья. Размороженная в раковине рыба водоточит и подванивает. Четыре конфорки, злые синие языки. Ночь постылая за окном.