Спокойные поля | страница 15
Пока ритм не менялся и дворец белел там, где раньше, с лепниной и лестницей, выставленной словно упрямая челюсть, я ощущал себя в безопасности, разумеется, неоправданной. Хватит, набегались, телепатировал спутник, давай в сад, и кивком показал, что пора просочиться сквозь прутья решетки. Оттуда вылетели бабочки, повеяло ядовитой пыльцой, как в лесах Южной Азии, когда экспедиционный отряд, распугав обезьян, натыкается на развалины храма. Мы очутились друг против друга, он вытянул руки, вызмеил гибкие пальцы, сомкнул замком, расцепил. Меня стало засасывать, втягивать в его пассы, но шатался я, не сходя с места. Я знал, это тоже игра, будь его настоящая воля, меня вышвырнуло бы одним махом сквозь проломленную решетку под деревья в кусты, и то, что это еще предстояло с окончаньем вступительной, шутовской части обряда, облепляло предсердие липкой жутью.
— Как девочки, жена, отец? — пролепетал я, чтобы разжалобить. — Что-нибудь слышно о них?
— Да ладно, да ладно, — разнесся во мне его хохот, — умора, ты меня рассмешил. В кустах разберемся во всем.
Он вернул заклинания, мои ступни приподнялись, повисли над гравием, ватные опустились.
— Нравится, а? Не можешь понять, нет, не хочешь понять законность упреков моих, до чего ж ты дошел, господи, до чего ж ты дошел.
— А кротость, где твоя кротость? — вырвалось из меня на пороге, и я вздрогнул, такая раскинулась тишина. В ужасе, но уже почему-то без страха, со страхом, но и в ознобе спасения я заглянул ему прямо в глаза. Циничная дерзость, презрение, диктовка исчезли с лица его, стертые губкой. Оно было пористым, серым, страдающим, с подведенными пепельно веками. Костюм потускнел и замялся, камни в кольцах поблекли, солнце отказывалось их возжигать. Слабый и выцветший, опущены кисти рук, покачиваясь, как я шатался перед ним только что. Больше не властвуя надо мной. Низложенный, отлученный. Ящерка, парковый, с сердцем воина, житель, застыла у крокодиловых башмаков, счастливая, согреваясь в лучах.
— Кротость? — переспросил он столь невыразимо печально, что понимание прошелестело где-то поблизости. — Кротость? Что ты знаешь о ней? Как ты смеешь? Кто дал тебе право касаться, пятнать? Ты не можешь знать ничего. Ничего, хоть это пойми, ничего. Кротость, кротость, — повторялось с отчаянием, — даже не думай со мной говорить, даже не думай, не смей.
Неуверенно повернулся, сделал шаг, другой, третий на пробу. Поплелся прихрамывая, припадая, опираясь на трость, я проследил его медленный путь до королевского звездочета, между поэтом и мореходом. Потом удалялся быстрее, не колченого, отталкиваясь тростью, как лыжною палкой. На неизменной дистанции сверкал за спиною дворец, спали в чугунных оградах сады. Жасмин и роза, левкой, гиацинт; ирисы, лилии. Стеклярусные и слюдяные стрекозы, шуршание. Фасеточный зрак раскрошил пейзаж в тысячу кадров. Ящерка грелась в лучах. Из конца аллеи, вновь окружив себя видимостью, он попрощался со мной жестом безрадостным и просторным, победительным, в полном смысле прощающим, какой был бы впору Аэцию, если бы мы вдвоем умертвили вокруг все живое, но апрельское солнце, безлюдье, стоячая тишь, равнодушие статуй свидетельствовали не омраченную ничем сверхъестественным картину потерь и прибытков, и я позволил себе не ответить.