Рассказы и истории | страница 4
Он обо всем болтать себе привык».
А. С. Пушкин
…А Иван Иванович Соллертинский говорил так: «Мы им покажем, что потрепаться — не такое уж простое дело», причем слово «потрепаться» произносил с особенным вкусом, удваивая «ц» — потрепац-ца — что выражало и удовольствие, и вызов, и готовность сию минуту начать азартную свою игру — вот оно слово, на кончике языка, острой искоркой поигрывает. А он, Иван Иванович, музыковед, ученый, оратор, лучше которого не знала Ленинградская филармония (вот уж сколько десятилетий прошло и сколько еще пройдет, не в обиду другим будь сказано), он-то хорошо знал: «потрепаться» — вовсе не пустословное дело. Свободное — да. Но не пустое. Самое прекрасное в нем — окунайся в стихию рассказа без страха и ограничений, говори все, что душа запросит (разумеется, коль совесть при себе). Говори и то, что вроде известно — все равно каждый раз по-новому, — рассказывай и то, что никому и в голову не придет, и даже то, что вроде поначалу и неинтересно.
И уж особая удача — единомышленник-собеседник в разговоре, или, по крайней мере, заинтересованный слушатель. Авось кто-то краем уха — хотя бы краем — прислушается к «болтовне» и услышит о чем речь. О чем? Да какая разница. О чем угодно. О чем бы ни говорили, все равно ведь об одном говорим. Даже, когда о бане.
Сейчас мало кто помнит, что такое баня. Не джакузи, не бассейн, не сауна, не финская, не турецкая, не какая-нибудь еще, а простая советская баня, которая называлась-то по-советски: «Коммунальная баня». То есть, там, где коммуной мылись. И больше ни для чего она не предназначалась. Скука? Это для тех, кто напрочь забыл, что такое «коммуналка» (не приведи Господь вспомнить), а тогда не до веселий было, когда одна ванна на три-четыре-шесть-восемь — сколько поселят — семей, одна раковина в кухне и всякого прочего тоже по одному. По утрам в очереди чечетку били для усмирения организма.
Так что в баню, как в храм, ходили.
Была на нашей улице баня, Караваевской называлась. Судя по сохранившейся кое-где плитке, по не до конца и не вдребезги разбитому витражу, по оставшимся кое-где недоотвинченным старым ручкам, то есть по остаткам признаков хорошего происхождения, можно было судить, что стоит она давно. Много лет говорили, что вот-вот пойдет она на капремонт — буквально, не сегодня-завтра, — но никуда она не шла, а стояла, как стояла, чему я лично была очень рада: за годы привыкла к определенному распорядку, к тете Симе, что хозяйничала в душевом отделении, к столику у входа, а на столике — штырь, а на штырь накалываются билеты; привыкла к «своей» кабинке — тетя Сима говорила очень серьезно, что она мне как вознаграждение за многолетнюю верность; привыкла видеть на дверце цифру «четыре», нарисованную синей краской, и замечать, как она осыпается и бледнеет с годами; привыкла видеть и не удивляться объявлению, написанному твердой профсоюзной рукой: «Квадратные тазы только для ног». А родственно-доверительные отношения, узаконенные давностью лет, позволяли Симе говорить: «Если что, если меня долго нет — не жди. Положи мелочь на стол, бери свою (то есть четвертую) кабинку и иди». В мойку, значит.