Лейтенант Хвостов и мичман Давыдов | страница 15
Дневник и письма Хвостова дополняют наше представление о его друге Гавриле Давыдове, об их дружбе.
«Любя тебя, я во всю жизнь мою не был так огорчен, как прочел твое письмо», – пишет Хвостов Давыдову, напоминая, что проехал с ним 16 тысяч верст и – «навек почтет себе законом умереть за тебя».
Ребята они оба были, что и говорить, рисковые. Из письма Хвостова с Аляски в 1803 году: «Гаврило уехал за 150 верст, отсюда с 4-мя байдарками, оставя меня одного. О, Боже!.. Пустился на такое большое расстояние, можно сказать, в корыте».
В обратный путь
Весной 1803 года, погрузивши на отремонтированную «Елисавету» пушнину стоимостью более чем на два миллиона рублей, Хвостов с Давыдовым поняли паруса. Снова был изматывающий двухмесячный переход, шторма и цинга. Наконец, впереди Охотск, но зайти в порт «Елизавета» не могла по причине слишком большого наката. Скрипя зубами, Хвостов велел ложиться в дрейф и ждать перемены ветра. Казалось, бы, что с того! По тем временам дело обычное, но Давыдов уже сгорал от нетерпения.
– Не могу более ждать, мучаясь безвестием от родных моих! – заявил он Хвостову. – Ты Николаша, не обессудь, но, покуда ты тут ветра дожидаться будешь, я уже все новости разузнаю!
Спрыгнул в байдару, да и рванул прямо в самые буруны.
Хвостов только перекрестить друга и успел:
– Спаси и сохрани!
Из записей Давыдова, сделанных в Охотске на обратном пути из Америки: «Желая узнать, нет ли в Охотске писем, я отправился на байдарке, но как до устья реки было далеко, то надлежало мне пристать прямо противу судна к берегу, где с отменною силой ходил высокий и крутой бурун. Мы должны были выждать самый большой вал, который донес нас один к берегу, когда я с передним гребцом тотчас выскочил и байдарку за собой выдернули на берег, так что другим пришедшим валом только заднего гребца с ног до головы облило… Побыв часа два у господина Полевого и взяв от него ко мне и Хвостову письма, пошел я к своей байдарке. Тогда уже был отлив, ветр довольно свежий дул с моря и престрашный бурун о берег разбивался. Около байдарки собралось много людей, все говорили о невозможности ехать, с чем и гребцы мои были согласны. Некто бывший тут же передовик (начальник над промышленниками) сказал, что уже 33 года как он ездит на байдарке, а потому смело уверяет, что нет возможности отъехать от берегу. Я захотел доказать ему, что это можно; для этого уговорил гребцов пуститься к судну, несмотря на представления окружающего нас собрания. Итак, мы сели в байдарку на сухой земле, надели камлейки, обтяжки, зашнуровались, дождались, как пришел самый большой бурун: тогда велели себя столкнуть и погребли из всей силы. Первый встретившийся нам вал окатил только переднего гребца, второй закрыл его с головою, меня по шею, и прорвал мою обтяжку. Ворочаться было поздно, исправить обтяжку невозможно, а потому не оставалось нам иного, как всеми силами грести, дабы скорее удалиться от берегу. Еще один вал накрыл нас, но потом мы выбрались из буруна и увидели столько воды в байдарке, что она едва держалась на поверхности моря. С берегу все время, покуда мы были между высокими валами, не видали нашей байдарки и считали нас погибшими, но, увидев, наконец, спасшимися, начали махать шляпами в знак их о том радости… Должно признаться, что упрямство составляет немаловажную часть моего права, и несколько раз оное весьма дорого стоило. Я не оправдываю сего моего поступка: он заслуживает больше имя предосудительной дерзости, нежели похвальной смелости. Таковым я сам его находил, но после, а не в то время, как предпринимал оный. Могу сказать, что в сем случае одно чрезвычайное счастие спасло меня от крайнего моего неблагоразумия».