Покидая Эдем | страница 22



«Вы можете взять своего больного, постельный режим ему более показан в домашних условиях». Вот как это будет звучать. Вот с какими словами медицина откажется от тебя, какими словами она признает свое бессилие перед маленьким неутомимым зверьком, что день за днем и час за часом, сантиметр за сантиметром прогрызает твои внутренности. И так будет продолжаться, пока ты не испустишь дух, — ко всеобщему облегчению людей, которые вынуждены будут промаяться с тобою этот последний месяц. Какую неоценимую услугу окажешь ты им, когда избавишь их от необходимости каждодневно созерцать твою пожелтевшую кожу и запавшие глаза. Откройте наконец окна и впустите свежий воздух! В комнате, где долго лежал умирающий, еще долго нечем дышать, словно сама смерть цепляется за стены, не желая уходить, — а ведь здесь спешка и ненужна и неуместна, ибо от этого еще никому улизнуть не удалось.

Три года назад так умирала его жена.


Воображение? Да, конечно, и в самую первую очередь. Но и чувства, точнее сказать, способность к обостренным ощущениям, к трансформации реальности, к перевоплощению. При всем при том это происходило без намека на какую‑то заданность, натруженность, нет — все происходило само собой, даже словно вне зависимости от воли.

И воображение, и чувства, и способность к трансформации на едва уловимой грани реальности — это были стадии происходившего с Блиновым процесса. Процесса, внешне выглядевшего достаточно нелепо, как всегда выглядят события, в которых нами улавливается лишь внешняя их сторона: остановившийся взгляд, запинающаяся ни с того ни с сего речь, внезапная оцепенелость. Удивление здесь вполне естественно — в той мере, в какой мы признаем за собой право судить о вещах по их внешним проявлениям. «Он цепенеет, — говорим мы, — с чего бы это? Ах, он, наверное, не в себе… не трогайте его».

Именно это происходило с Блиновым — он цепенел; все это знали. Период удивления уже прошел, не внеся в вопрос «с чего бы это?» ясности. Оставалось только принять как данность — такой уж он есть, не трогайте его. Но кому он нужен, чтобы его трогать, особенно в минуты, когда он смотрит перед собою таким бессмысленным взглядом. Начальник сектора оцепенел — вот и прекрасно. «Вы вчера играли в преферанс?.. Да не бойся, он ничего не слышит».


Ничего. Он действительно цепенел. Сначала отключался слух; исчезали один за другим голоса, общий шум, хлопанье дверей и телефонные звонки; затем отключалось зрение: исчезала комната, исчезали люди в ней, исчезал вид из окна — серые тротуары, чуть присыпанные белой мукой поземки, — то есть исчезало все, что можно было увидеть внешним зрением и услышать внешним слухом. Но через некоторое время он обретал взамен утраченного внутренний слух и внутреннее зрение. Какое‑то время он глядел еще на разложенный перед ним чертеж, видел тощие линии, должные изображать ручьи и реки, острые зубчики оврагов, закорючки, обозначающие, что на этом пространстве произрастают в каком‑то количестве лиственные или хвойные деревья, или, к примеру, что на этом вот месте вырубка, или болото, или еще что‑то. Но в неуловимый момент все решительно менялось. Воображение, обостренность чувства и способность к перевоплощению совершали чудо. Чудо? Не слишком ли возвышенно? Ну хорошо, назовите это иначе. Но условность исчезла: так в кино на экране исчезают последние титры и начинается придуманная автором жизнь, которая волнует нас больше реальной. Где же тощие линии, обозначающие реки и ручьи, где закорючки вместо хвойного и смешанного леса, вместо вырубок, где на пнях растут опенки? Всего этого уже нет.