Те, кого мы любим - живут | страница 65
Кончиками пальцев Наташа потерла виски.
— В конечном счете, все это сейчас не имеет значения... Видите ли, когда человек счастлив, он всегда эгоист. А я нынче счастлива. Нет, я не оговорилась. Ведь до сегодняшнего дня у меня в сущности не было друзей и я по-настоящему не знала, что ж такое друг. А сейчас — их вот сколько, искренних, верных. Это они, солдаты, которые спят, час назад спасли меня. Не днем, когда мне было так страшно, а вот здесь. Вы удивлены? Вам этого не понять! Всем им готова поклониться в ноги. Так много хочется сделать людям добра, и это принесли мне они. Вот тут, в груди, такое тепло. И в то же время чего-то я не понимаю. Как будто собралась в большую дорогу, где-то там у нас, в Сибири. Сугробы, пурга, метель, а я иду, на душе так радостно. Так бывало, когда дедушка с удачной охоты возвращался. И вдруг передо мной все замело: ни дороги, ни тропы. Крутит снег, и холод, холод...
Я не перебивал Наташу. Бесшумно подбросил полено на угли. В печке забилось пламя. Ему было тесно. Желтые языки трепетали, как ленты на ветру, рвались вверх. Я глядел на огонь и думал, что, может быть, и в груди Наташи вот так же что-то горит, трепещет, неудержимо рвется вверх. Я думал о том, что все мы собрались в большую дорогу. Для одних она открыта, перед другими — едва заметная колея, а перед третьими — распутица... Но путь пройти, малый или большой он, обязательно надо. И счастлив тот, кто способен преодолеть жалость к самому себе, бессильное хныканье и вместо них зажечь в груди огонь радости; кто открытыми глазами смотрит на все происходящее, и там, где слабые льют слезы, он грудью встречает опасность, трезво воспринимая ход событий. Здесь исток наших восторгов, опьянений, удовлетворения, наших взлетов или горьких падений. Копание в самом себе опустошает, низводит на дно, в болото. Прожить жизнь и прожить ее мужественно — подвиг, выше которого не было, нет и не будет.
Не заботясь о том, слушаю ли я, Наташа все говорила. Что-то ее волновало такое, чего я долго не мог понять. Я смутно догадывался, что то, о чем она говорит, для нее очень важно, и в другой раз она уже никогда этого никому не скажет. Да и мне-то она решилась сказать об этом, сама не зная почему. Может, пройдет день-два, и она раскается, но сейчас она уже не могла остановиться. Щеки ее лихорадочно пылали, глаза светились воспаленным блеском, жарко дышал по-детски припухший, опаленный ветром рот. Непомерно большое чувство нахлынуло на нее, теснило грудь. Быть может, оно было вызвано в эти минуты нервным напряжением, обостренным восприятием всего, что произошло в этот день. И я не заметил, как сам заразился ее настроением, соглашался со всем, что она говорит, верил в неоспоримость ее слов, разделял ее убежденность. Я слушал и глядел на ее маленькие, нежные и умелые руки. Они были красивы, как все в ней — глаза, волосы, чистый, точно высеченный резцом, лоб, гордо посаженная голова. Внешне в ней во всем еще проглядывала детскость, а то, о чем она говорила, шло от женщины. Девочка и женщина в Наташе жили одновременно. Это глубоко трогало. И я радовался ее власти над собою. И Наташа это чувствовала и тоже радовалась. Между нами установилась близость, хотя мы еще не сказали друг другу ничего такого, что хотя бы отдаленно напоминало объяснение влюбленных. Нет, это было что-то иное, не опошленное словами. Мы радовались, что мы вместе; радовались тому, что вокруг нас спят наши боевые товарищи; радовались просто тому, что мы есть. Внезапно Наташа сказала: