Время Лилий | страница 7



– Лилия Моисеевна? – Он неуверенно улыбнулся. – Аристарх Михайлович сказал, вы можете посоветовать литературу для диплома…

Литература, рояль, диплом, концерты в Москве и по всему миру – девять лет счастья. Он отдавал мне все, до донышка: любовь и боль, страх и нежность. И получал сторицей: публика обожала его, циничные музыковеды плакали, когда он играл Двадцать третий концерт Моцарта. А я… я была очень осторожна. Чревоугодие – смертный грех. Мне хотелось жить и хотелось, чтобы жил он. Слишком хорошо я помнила тот недописанный «Реквием» и того мальчика, сгоревшего мотыльком. Помнила, как умирала вместе с каждым, кто играл для меня на последней струне. Наверное, я постарела… и потому шесть лет назад на вопрос «кто ты?» ответила правду.

* * *

После концерта тихий и грустный Николаич держался в стороне, даже не подошел поздравить Дана. Он боялся – моей мести, мести Дабл‑Ве. Глупый. Кому он нужен, пустой и обыкновенный? Это вокруг Дана и Федосеева вьются поклонники, телевизионщики, оркестранты и уборщицы. Сегодня всем перепало немножко волшебства.

– Забудь о них, Андрей Николаич, – утешила я продюсера. Его страх я забрала. Просто забрала, не срезонировала – ни к чему мучить человека зря.


К гостинице мы снова шли пешком. Опьянение схлынуло, больше не хотелось ни петь, ни летать. Страх Николаича оказался лишним. А может, я сама боялась стать такой же, как Дабл‑Ве, как десятки Дабл‑Ве: вечно голодных, не способных остановиться, в погоне за едой забывших, кто и что они есть. Меня все еще преследовал страшный запах мертвечины.

Уже в номере он спросил:

– Зачем ты меня обманула, Лили? Они мне все рассказали.

Я пожала плечами. Обманула? Ни разу.

– Почему ты не захотела дать мне… – Он осекся перед словом «бессмертие».

– Чуть позже, Дан, ладно?

Он кивнул, в темных глазах отразилась боль – моя боль. Смешно… Такие, как я, не могут чувствовать сами. Но почему я никогда не достаю из холодного сундука памяти самый первый кадр, свою музыку? Ведь когда-то и под моими пальцами стонал и пел орган, и мой голос возносился к сводам собора…

Его губы были горькими и солеными, а руки нежными, как никогда. Наверное, он опасался помять мои крылья – те крылья, которые снились ему, виделись в угаре струнной страсти. А я целовала длинные ресницы и острые скулы, и впервые чувствовала его, но не была им. Мое сердце билось не в такт, и я шептала не его фразы. Зеркало треснуло.

– Прости, Лили. Я… мне все равно, кто ты. Я не верю! Слышишь, не верю!