Гуси-лебеди | страница 29
- Трофим, я хочу большевиком заделаться. Можно мне?
Не знал, чего хотят большевики, даже не предугадывал того пути, по которому придется пойти, а, слушая Федякина, чувствовал: не обманет.
Более нерешительные высказывали свои опасения, Синьков сердито плевался:
- Харлашки! Чего испугались? Да ежели мы попрем по одной дороге, мы все опрокинем.
- Гарнизации у нас нет.
- Какой вам гарнизации? Лешие! Становитесь плотнее, вот вам и гарнизация. Только в сторону не разбегайтесь.
- Стойте, ребятушки, стойте! - прыгал Балалайка, засучая рукава. - Мы доберемся до них. У меня давно сердце лежит на Михаилу Данилыча. Он при всем народе буржуем обозвал меня. Ты, говорит, буржуй, такой-разэдакий.
Балалайка распахнул черную ополченскую шинелишку, принесенную из казармы, выставил перед мужиками рваное неприкрытое брюхо:
- Буржуй я, а?
Горячились, припоминали старые позабытые обиды, возбужденно сучили кулаками. Не волновался только Кондратий Струкачев, сутулый длинноногий мужик в нахлобученной шапке. Сидел на корточках, прислонившись к стене, ковыряя соломкой в зубах, поплевывал под ноги. Разговоры о хорошем житье связывали его, убаюкивали и, как маленького, укладывали в легкую воздушную зыбку. Зыбка раскачивалась, поднималась, и Кондратий летел в ней в волшебное царство, не похожее на царство, в котором жил. Минутами неожиданно богател, отыскивая кем-то потерянное золото, минутами становился "большевиком". Целился из солдатской винтовки в буржуя, засевшего в большом двухэтажном дому, буржуй целился в него, и маленькая буржуйская пуля попадала перепуганному Кондратию прямо в сердце. Всплескивая руками, роняя винтовку, видел он плачущую Фиону с пятью ребятишками и долго не мог понять страшной проделанной шутки.
Был он устроен особенным образом. Дома не спал по целым ночам, перекатываясь с боку на бок, на народе засыпал, как назло. Незаметно слипались веки у него, гнулись колени, мешающие стоять во весь рост, падая, покачивалась утомленная голова. Все, что слышал про войну с буржуями, про старую надоевшую нужду и про хорошую жизнь, которую вел навстречу, - все это держало Кондратьевы мысли кольце. Иногда хотелось разорвать это кольцо, разгородить наставленные перегородки - не хватало силы.
- Ну ее к черту! Все равно ничего не сделаешь.
Сознанье, что ничего не сделаешь, убивало в нем и самые мысли о справедливо устроенной жизни. При одном напоминании о ней отмахивался от нее, как от чего-то невозможного, несуществующего. Не было веры, кидающей на борьбу за новую жизнь, а старую, отцовскую тащил, как короб, набитый ненужным тряпьем. В минуты душевного озлобления просыпалось звериное, волчье. Темные невидящие глаза наливались ненавистью, в которой сгорала повседневная робость, но вся эта ненависть обрушивалась не на жизнь, скалившую зубы, а на растрепанную, замученную Фиону, народившую лишних ребят.