Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма | страница 26
– Только еврей, только еврей такой голос имеет…
На еврейских концертах он выступал. Стены ломились, в синевато-тусклой густоте меркло электричество, и евреи сидели на спинах друг у друга. А потом дико рушился обвал криков, аплодисментов, грохот сдвигаемых стульев – начинался шабаш восторга.
Нет, он не был целомудренно-правоверным кантором – любил жизнь, красоту, безумно любил власть своего голоса, и его любили женщины.
Он исполнял религиозные обряды для окружающих, для окружающей массы. И когда наматывал на голову ремень с выдававшимся на лбу кубиком заповедей, усмешка играла в сердце. Иегова был далеко за пределами разумности, но он все-таки надевал смешную полосатую хламиду для массы, – ведь он был кантор. Только когда подымался пронзительно- тонкий, как визг, древний хор детских голосов, и его мягкий бархатный голос удивительно вливался в их танцующую ткань, все забывалось – и Иегова, и его история, и канторство. Печаль, печаль и отчаяние, и горе, и тьма тысячелетий неумирающего, неискоренимого народа дрожали, все заслоняя.
От тонкого визга свивающихся детских голосов у слушателей шевелились волосы и ползли мурашки.
За тысячи верст приезжали богатые евреи слушать своего знаменитого кантора.
И вдруг все пошатнулось. Десятки антрепренеров охотились за ним для своих оперных театров. Он подписал контракт, уехал. В дни его выступлений в громадном городе билеты брались с бою, и барышники чудовищно наживались.
Через полгода затосковал, порвал контракт, вернулся. Еврейство богатое от него отвернулось, от него, оскверненного соприкосновением с «гоями» и их нечистой сценой, – не видать ему канторства, как своих ушей.
Он жил все с той же улыбкой жизнерадостности. От мала до велика ломились в зал, когда давал концерт. А червячок точил сердце – крохотный червячок, и сердце иногда задыхалось.
Сестра была беременна последней беременностью – сорок семь лет. И он ждал, ждал и в напряженном ожидании считал дни.
Нет, не потому, что у евреев тысячелетнее поверье: если родится у сестры последний мальчик, старший в роде будет долго-долго жить, то есть он, дядя новорожденного, будет долго-долго жить, будет жить. Если девочка – он… умрет.
Пустяки! Давно откачнулся от предрассудков, от суеверий родного народа, но… если бы… если бы племянник, если бы мальчик!
Дни убегали, точно проносились в вагонное окно полотно, телеграфные столбы, будки, переезды. И однажды тоненько и беспомощно звякало крохотное существо.