Большаки на рассвете | страница 34



«Я хочу, чтобы ты человеком был», — сказал Бернардас, встретив Криступаса Даукинтиса, когда тот возвращался из местечка с буханкой хлеба. «Я и есть человек! Стараюсь, — отрезал Криступас, нисколько не обидевшись. Это Бернардаса немало удивило. «Стараешься? Нет, ты становишься жалким, — эти слова просто поразили Криступаса. — Даже у своего ребенка ты жалость вызываешь. Ты хоть подумал, кем он станет, когда вырастет?» — «Не береди душу, сам знаю», — промолвил Криступас. Он сразу проникся к Бернардасу уважением. Вот это человек, подумал он, заглушая в себе зависть, которую вызывала у него главная черта Бернардаса — взыскующая твердость и уважение к человеку. Он позавидовал ему, наверное, потому, что прежде никогда не интересовался, кто и о чем говорит, ко всем приходил без всякого, предубеждения, пытался пробиться, невзирая ни на какие чины и звания, искал в каждом с какой-то одержимостью, порой с непонятной болью что-то человеческое. Его охватывало чувство благодарности, когда ему и впрямь удавалось встретить доброго и благородного человека.

Но Юодка, крепко сбитый, деятельный, властолюбивый, не знающий сомнений, почему-то долго не мог понять Бернардаса, порой он просто-напросто не знал, что о нем и подумать, как себя вести с ним, особенно когда тот отвергал отеческий, покровительственный тон Юодки, когда смотрел на Юодку пронзительно, как человек, имеющий на него какие-то права. Этот взгляд Бернарделиса долго не давал Юодке покоя, и порой у него возникало желание послать Бернардаса к черту, однажды он собрался было это сделать, уже принялся копаться в ящиках стола в поисках бумаги для рапорта, но побледневшее лицо Бернарделиса, его дрожащие тонкие губы, глаза — господи, какими глазами он смотрел! Ни у одного из тех, кого ставили к стенке, Юодка не видел такого отчаяния, такой боли, — удержали его: так побледнеть может только исключительно преданный человек, человек, которому дорого все, за что он борется и что делает. С тех пор Юодка вел себя с Бернардасом по-другому: он сам не почувствовал, как исчезли покровительственный тон, насмешки, зачастую довольно-таки язвительные и, должно быть, больно ранящие душу. Но сделал это, увы, слишком поздно — граница так и не успела стереться.


Если пройти вдоль сосновой рощи и заречных лугов на запад, то примерно в километре от местечка мы окажемся на изрытом кротами поле напротив дома Малдониса — стоит он там на целине, на пригорке. На крыше — прогнившие коньки, во дворе — клеть, колодезный журавль, все как у людей, только почему такой разор, такое запустение, объяснить трудно. Говорят, Малдонис очень притеснял своих батраков (у него их, кажется, двое было), любил, чтобы все было сделано чужими руками, и теперь все чего-то ждет. Поговаривали, будто он и золотишко припрятал, но куда именно, и жена не знает. А разруха, которая глаза режет, только уловка, потому что Малдонис прохиндей, уж такой прохиндей, — сказал бы даже Константас.