14. Женская проза «нулевых» | страница 70



На стене – «Утро в сосновом бору», где веселые медвежата радуются рассвету, как сто, двести лет назад, и довольно большая фотография лихого усатого красавца в рубашке с расстегнутым воротом.

Засахаренное варенье, пряники и вазочка карамелек из моего детства. Сейчас и не купишь таких.

– Баба Надь, а кто это? – снова смотрю я на фотографию.

– Ах, это… Это мой Сергей, еще в женихах здесь, – оживляется Мамаиха. – Ух, и любил же он меня. Шибко-шибко!

Пытаюсь вообразить ту далекую шибкую любовь и соразмерить кашляющего старика на веранде, которого уже и нет на свете, с его счастливой черно-белой молодостью.

– Он ведь украл меня, Сереженька-то, – таинственно сообщает старуха, – ночью, на лошадях, я испугалась ужасть как. Отец-то у меня – у-у-у! – строгий был – ни в жисть, говорит, этому балаболу тебя не видать! Я – в слезы, а отец на своем стоит. Да Сережа-то мой тоже не промах – украду, говорит, и всё тут. И украл. Во как! Я, говорит, в тебя насмерть влюбился и всю жизнь, говорит, любить буду…

– А отец?

– А что отец! Дело-то уж сделано. Ничего, простил потом – дочь ведь.

Смотрю на сидящую напротив меня девяностолетнюю полуживую старуху и представляю ее юной, тонкой, счастливой, мчащейся ночью на лошадях, и вдруг замечаю, что ее глаза глядят на меня неправдоподобно молодо.

– Можно я буду иногда заходить к вам?

Удивляется, долго глядит на меня, не верит, что я всерьез.

– Может, помочь вам, – смущаюсь я, – и так просто – поговорить…

– Заходи, деточка, заходи, – наконец кивает она и долбит прыгающей в непослушных руках ложкой окаменевшее варенье.

Снова смотрю на фотографию молодого деда Сергея и снова представляю его в ту зимнюю ночь – дерзкого, влюбленного, живого.

Прощаясь, Мамаиха сует мне в руку горсть своих ветхозаветных карамелек.

В то лето я так и не пришла к ней. А на следующее – она не приехала.

Несколько лет дом ее стоит заброшенный. С крыши ветром срывает куски старого рубероида. Краска выцвела от дождей и солнца и облупилась. Крыльцо покосилось вбок, и трава тут же захватила его врасплох и дерзко проросла между деревянными прогнившими ступенями. Никто не живет в этом доме. Сиротливо щурятся от солнечного света его темные окна. Кругом – только наглая, обезумевшая от свободы трава.

Иногда я беру одну из подаренных мне карамелек, и сосу ее, перекатывая, точно камешек, во рту, и чувствую, как она уменьшается и начинает таять.

Тогда я прокручиваю назад хрупкое ломкое время: мне восемь лет, и я не пробегаю мимо, а останавливаюсь поговорить с Мамаихой. А когда ребята шутят про козу, кричу: «Не верьте, не верьте, они все врут!»