Далеко ли до Вавилона? Старая шутка | страница 17



— …но отказать ему необходимо. Мне невыносимо даже подумать, что он еще раз явится сюда в дом.

— Дорогая Алисия, это нелепо.

— Нет. Нисколько.

— Но что я скажу?

— Найдите предлог. Придумайте что-нибудь. Что угодно. От него так отвратительно пахнет!

— Не могу же я сослаться на это! Ну, посудите сами.

Я услышал шелест ее юбок — она шла через комнату.

— Он, наверное, болен. Какой-то мерзкой болезнью. У меня такое чувство, словно он размазал ее по всему дому.

Она открыла окно, и рама застонала от ворвавшегося ветра.

— Как будто его съела жизнь, и не осталось ничего, кроме этого ужасного запаха… Еще, еще воздуха!

Вздохнув, открылось второе окно.

— Он хороший учитель. Вы сами говорили.

— Фредерик, я больше не хочу терпеть его в доме. Кажется, я ясно сказала. А маленького я буду учить сама.

Наступило долгое, очень долгое молчание. Лицо моего отца никогда ничего не выражало. И голос тоже. Но порой он стискивал руки, перекручивая пальцы жестом исступленной ярости. Мать ничего, казалось, не замечала. А если замечала, ей было все равно.

— Чтобы он таскал свою болезнь и нищету в мою гостиную? Вы напишете, так?

Это был приказ, а не вопрос. Я расслышал короткий вздох отца.

— Если вы настаиваете…

— Да, настаиваю.


Учитель музыки больше не приезжал. Очень скоро матери стало скучно учить меня; а может быть, мои неуклюжие пальцы ее раздражали, но как бы то ни было, уроки музыки прекратились совсем.

Вероятно, мне было двенадцать, когда возник вопрос о том, не послать ли меня в школу. То есть я тогда услышал об этом впервые. Днем столовая выглядела неуютно. Она выходила на север, и холодный свет ложился на стены и мебель с беспощадной серостью. В столовой я ел с ними только второй завтрак. Первый завтрак и свой ранний ужин я в одиночестве пережевывал в классной. Там я хотя бы мог читать или дописывать в тетради задание, которое не успел сделать в час, отведенный для приготовления уроков. Одиночество не было мне в тягость. Собственно говоря, как я понимаю теперь, ничего другого я никогда не знал. Даже с ними я был одинок. А одиночество и его, и ее нарушал лишь я. Это вовсе не значит, что они вели затворническую жизнь. Наоборот, они прекрасно и с большим радушием принимали гостей у себя и сами, по-видимому, были приятными гостями, но все остальное время и он и она замыкались каждый в своей пустыне. И ребенок был их единственной точкой соприкосновения.

Завтрак в тот день подходил к концу. На столе стояли сыр и сельдерей — то, что от него осталось. Я смотрел, как за окном ветер пробегает по еще нераскрывшимся желтым нарциссам под каштанами. Кобыла аккуратно щипала весеннюю травку, а за ней, как приклеенный, шел жеребенок.