Чудесные знаки | страница 133



Она проходила в самую дальнюю осиновую аллею, на которой кончалась территория и за которой уже была железная ограда. Земля здесь была голая, покрытая листьями с того лета, в аллее был полумрак, и здесь все лето росли маслята, красивые, как сливочное масло. Она и это знала, как все жители деревни. Она знала, что у самой ограды, в цепких кустах могут быть и белые, и подберезовики. Постояв в темноте аллеи, она подходила вплотную к ограде и смотрела на пруд, где пацаны все еще бесились на камере, и даже долетали их голоса, слабые, как из-под воды, и она там вот только что сидела на песке, но теперь стоит в темной аллее детсада и смотрит туда. Потом она смотрела на лесок, над которым вился дымок — это варили какао в столовой домотдыха, и за леском виднелся корпус столовой, а к нему по краю оврага вела дорога, и там где-то над осыпью стояла беседка, директор приказывал не пускать в нее, но деревенские ходили и из домотдыха — тоже молодые. Она все это знала. Она знала, что иногда ночами ее сестры тоже сидят в этой беседке с ребятами.

А потом она смотрела направо, за недостроенную конюшню, где виднелся почерневший панельный двухэтажный дом, в котором жили в квартирах и в котором был магазин «Продукты», а огороды лежали под окнами, расчерченные, как тень от дома. Вот дальше начиналась ее деревня.

Ночью же… как только стемнеет и все лягут спать (усталый отец ляжет спать, а сестры уйдут на всю ночь), она открывала окно в своей комнате. Пока еще горел закат, было тихо (даже если отец грузно ходил за перегородкой, а потом тяжело укладывался или у соседей городские родственники выходили на крыльцо покурить и к ней в комнату долетал иногда слабый запах сигарет), было тихо, пока хоть чуть-чуть светил закат.

Но как только гаснул — она начинала слышать.

Она слышала мир ночи, и он был темным и влажным, и даже набегающий ветер в деревьях или шорох проходящих шагов не мешал нисколько. Это было не страшно — мир ночи. Но она радовалась, когда, наконец, далеко, у заводи, начинали петь, и огонь костра падал на дикие деревенские голоса, и она отгадывала: наши? тучковские? хотя много раз слышала, как поют у заводи, каждое лето слышала, всю жизнь и никогда про это не думала, а сейчас стояла, отгадывала, и в окно тянуло ночью и кровью растений и неведомым покоем, и слушала, и слышался невозможный (как ослепленный солнцем — водопад) шум, плеск крыльев и свист какой-то ярости и ликованья, и она отступала назад от окна, и вот она, быстрая небольшая птица, случайно упала к ней на подоконник и вертит изящной головкой, возьмет посмотрит на нее, но она сама видела только силуэт птицы с острым загнутым клювом и то, как она вертит своей красивой маленькой головкой, но вдруг птица гордо, хищно вскидывала головку, распускала неожиданно длинные крылья и пропадала. И тогда она понимала, что нет, нет, нет! и бежала к окну, откуда лились прохлада и неведомый покой и где было пусто, — позвать, вернуть! и, ударившись о подоконник, замирала, не мигая, не дыша. Она видела, что ночь стала белая, бледная и вся прозрачная. Видела, как спит мир, все спит с закрытыми глазами: деревья, кусты, огород. Она видела лицо сна и догадывалась, что не надо бы смотреть (как неловко смотреть в лицо спящего человека, но только это было сильнее и опаснее, и теперь понятно, зачем ночь черная, — нельзя видеть, как спит мир с закрытыми глазами), и только ночные цветы смотрели вокруг живыми, странно внимательными глазами.