Чудесные знаки | страница 109
Они думают, что я ветка.
1989
НЕМЕЦ
(роман)
…неостановимо, без передышки…
Тоскую обо всех подряд.
Подсчитывала на пальцах: «Яблоню пропустила, черемуху пропустила, сирень пропустила. Перебыла всю весну в темноте, раз так».
Все напоено жизнью. Все-все. Мир пронзен жизнью насквозь. Бестрепетный, он вынужден содрогаться — жизнь в нем. Бесплотный и ускользающий, он скован и пойман смертной, милой, легкомысленной плотью жизни.
Как легонькая рюмочка поймана вином.
Как пробирка поймана кровью.
Это неправда, что мои жадные руки проходят сквозь мир, хватают воздух и дым. Они осязают дрожащую от весны и ужаса плоть жизни, они подносят ее к губам. Не дым она, не пустота она. И никто не проходит мимо друг друга. Все друг друга мгновенно замечают и замирают и — глаз не оторвать — лицом лицо пить стоят. Влюблены все. Царство жизни и любви в мире. А смерть затем лишь, чтоб сильнее жилось.
А андрогинов никаких нет. И гомосексуалистов нет. И прочих сексменьшинств не бывает. А если какое-нибудь есть, то мало. И оно опять гонимо, осуждено, поколочено, томится в тюрьме.
Все — четко разнополые. И всем жарко от этого.
Не ходят дяди в плюшевых рейтузах — губки жопкой, глазки напомажены. Тети же прокляли Сафо. Нет, Сафо жалко. Ну, те тети, кого не любят, они ничего такого. Они в служанках ходят у тех, кого любят.
О нет, опять неправильно! Любят — всех! Все влюблены во всех! По правде влюблены, без надрыва. Без угрозы чумы. От избытка жизни влюблены. От удовольствия любить. От легкомыслия, беспечности, бесчувствия к печали. Незнания о смерти. Всем жутко от весны и от соленых, смеющихся, знающих глаз, от которых не спрятать себя, не опустить свои. Никто больше не выбрасывается в окно, не в силах вынести синевы и сада, свисающего оттуда к нам. Мокрыми ветками. Простыми, бледными цветками яблони. Всех погладили по лицу. Всех поцеловали в глаза. Примета.
Целовать в глаза — к разлуке. Знай! Не делай! Но в примете — ловушка. Она хочет исполниться. Хочет сбыться. Она заставляет себя воплотить. Целовать только в глаза. Она живет своей упрямой, мгновенной и тайной жизнью. Она шныряет по жизни и пристает к живущим, просится на ручки, как маленькая.
Есть примета — нельзя держать дома ковыль. От него печаль. Непреодолимо хочется держать дома ковыль. Ковыль, хоть и осужденный, любим в народе. В степи собирают букетики из шелковых его кистей, немного похожих на птичий пух, красят в яркие малиновые, изумрудные краски, продают на полустанках. В деревенских домах на полочках стоят такие выцветшие, запыленные букетики ковыля. Хотя выйди — тут же степь вся в трещинах, иссохшая, и слабый ветер понизу несет волны ковыля. Печаль неизбывна в деревенских домах, в полустанках, стойкая, притерпелись к ней все, ковыль держат в домах. Медленно, дрогнув, будто оглядываясь назад, тронется поезд, потянется ограда полустанка, крашенная серебрянкой, пирамидальные тополя, изнанка листьев — тоже серебрянка, вот-вот загорится закат и свет уже упадает вниз; был прямой полдневный — и степь лежала, спала, а дрогнул — и над степью еще кто-то встал, тень его разлеглась во всю степь; и баба на полустанке, у бабы ведро с яблоками, яблоки зелененькие, кислые, пять тыщ ведро; а там вон парень сам с собою, никуда не глядит, лицо в сторону поезда, подбородок вверх вздернут, возьмет, длинно сплюнет. А к ним шагни — там те домики, мимо которых всю жизнь проезжаешь на юг, в домиках люди живут одну и ту же жизнь, не специально.