Долгий полет (сборник) | страница 47
Демократией называют такое общественное устройство, когда, имея одинаковые политические права и свободы, все люди на равных, через выбранных ими представителей, управляют государством. Звучит великолепно. Но прежде, чем строить демократическое общество, скажем, внутри племени каннибалов, не лучше ли изменить сперва их вкусовые предпочтения? Проще говоря, до демократии надо дорасти. Причем полная демократия идеальна лишь для народа, состоящего сплошь из Гомо сапиенс. Однако такого народа на Земле не существует. У каждого есть своя прослойка асоциальных элементов, отребья, Гомо инсанус. И чем больше удельный вес этой прослойки (а он разный у разных народов), тем опаснее центробежные силы, раздирающие общество. В таких случаях демократия нуждается в ограничениях. В иерархии человеческих ценностей она никогда и не стояла на первом месте. Главная ценность – сама жизнь. Если, например, данное общественное устройство, обеспечивая безбрежные демократические свободы, развязывает руки преступникам, а законопослушный гражданин боится выйти вечером на улицу, он, несомненно, предпочтет как-то ограничить эти свободы. И на втором месте в своей иерархии ценностей он опять-таки поставит не демократию, а просто возможность быть сытым. Вот почему в условиях посттоталитарного развала и нищеты так много людей в России загрустили о прошлом. Конечно же, они перепутали причину и следствие – именно экономика, оказавшись в беспросветном тупике, вызвала крах большевистского режима, а не наоборот. И все же их грусть, если не принять, то понять можно.
Потеряв Наташу, я вдруг обнаружил, что мучительно тоскую по ней. Клин вышибают клином – пробовал встречаться с другими. Но теперь после каждой оставалось чувство опустошенности и стыда – не то, не мое. Начал писать стихи. Доктор Фрейд прав: сублимация, творчество убавляли тоску. Но лишь на время. Забыв о гордости, приходил пару раз вечером к ее дому возле площади Маяковского. Упирался глазами в освещенное окно комнаты на втором этаже, где она жила с матерью. Иногда там мелькала Наташина тень. Потом, бормоча стихи, свои и чужие, ехал в полупустом вагоне метро к себе на проспект Вернадского. Много лет спустя Наташа призналась, что тоже переживала тогда, боялась, не проглядела ли настоящее. Однажды не удержалась и позвонила мне, но телефон молчал. Быть может, как раз в этот час я болтался под ее окнами. Такая вот невезуха… Приспело время моей эмиграции – я позвонил Наташе. Она уже была замужем. Сказала мужу, что должна попрощаться с давним другом, уезжающим навсегда. Мы встретились у памятника Пушкину и долго бродили по Москве, по талым мартовским лужам. Грустно молчали. И без слов все было ясно. На прощанье она попросила: «Пиши хоть изредка. Чтобы знать, что ты жив». И я канул в «антимир». К чему было писать – только бередить рану…