Моя мать Марина Цветаева | страница 46




Помимо печатного слова в Лавке можно было приобрести и рукописное: автографы писателей и поэтов — самодельные книжки из разномастной — от веленевой до оберточной — бумаги, иногда иллюстрированные и переплетенные авторами; за время существования Лавки там было продано около двух сотен таких выпусков, в том числе и несколько Марининых, ничем не разукрашенных выпусков, крепко сшитых вощеной ниткой и аккуратно заполненных красными чернилами.


И в самом магазинчике этом, ненадежно и таинственно освещенном, и в слишком старинном запахе потревоженных книг, а главное, в обличье людей, стоявших за прилавками, в их одежде и речах было, как теперь вспоминается, нечто и от русского лубка, и от западного ренессанса, нечто странное и вневременное.


Однако Марину, которой самой было не занимать в странности и вневременности, эти качества «лавочников» не только не привлекали, но — отшатывали. Ее вневременность была динамическим несовпадением в шаг, то отставанием от него («…время, я не поспеваю!»), то стремительным обгоном («…либо единый вырвала Дар от богов — бег!»), тогда как дух — классицизма? академизма? — царивший в Лавке — со второго по пятый год Революции, — противостоял современности, хотя бы неколебимой статичностью своей, и ею-то и был чужд Марине.


В Лавку она приходила редко, в основном тощего приработка ради, — с книгами на продажу или с автографами на комиссию; «на огонек» не забегала, «Студию Итальяно» — своего рода клуб, конкурировавший с Дворцом Искусств, — не посещала. Несколько роднее ей был «Дворец», открытый всем литературным течениям, веяниям и ветрам той поры, — с разноголосицей его вечеров и дискуссий, равноправным и действенным участником которых она была.


«Лавочники» относились к Марине в общем терпимо — она к ним тоже — но, за исключением, пожалуй, Грифцова и Осоргина, не любили, она их, за тем же исключением, — тоже.


Самыми длительными и сомнительными были ее отношения с писателем Б. К. Зайцевым — дружелюбно-неприязненные в России, утратившие даже видимость дружелюбия за границей; и в самую лучшую пору этих отношений Марину безмерно раздражали зайцевские добродетели, а его — цветаевские недостатки, к которым, впрочем, он относил и все ее творчество. Он не прощал ей ее крайностей, она ему — его золотосерединности.


Отношения эти усложнялись тем, что Борис Константинович и его жена Вера много помогали Марине в 20-е годы; если Вера, с которой Марина искренне дружила, оказывала ей эту помощь со всей простотой и душевной щедростью, то действия Бориса Константиновича несколько отдавали благотворительностью, втайне осуждающей чужое (чуждое!) неблагополучие и — въяве — снисходительной к нему.